Украинская нация в эпоху Гоголя

Беляков Сергей Станиславович. Тень Мазепы. Украинская нация в эпоху Гоголя читать онлайн 

A- A A+

На главную

К странице книги: Беляков Сергей Станиславович. Тень Мазепы. Украинская нация в эпоху Гоголя.

Сергей Беляков

Тень Мазепы. Украинская нация в эпоху Гоголя

© Беляков С. С.

© ООО «Издательство АСТ»

© Государственный Русский музей, Санкт-Петербург

© Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург

© Государственный литературный музей, Москва

Часть I

География нации: граница и земли

С чего начинается Украина?

Где начинается Украина? Восточная граница современного украинского государства сложилась в двадцатые годы двадцатого века, когда на карте появилась Украинская Советская Социалистическая Республика. Штрихи к этой границе добавляли уже после смерти Ленина. Возвращали советской России Шахты и Таганрог, подаренные было советской Украине, передавали УССР русский Путивль. Решения о границе принимали тогда в ЦК ВКП(б) и Совнаркоме СССР, их визировал ЦИК СССР. В декабре 1991-го эта граница, прежде внутренняя, административная, стала государственной. Но мало кто из русских признает Донецк и Харьков чужими городами. Он скорее согласится отнести границу далеко на Запад – к Тернополю и Львову, в бывшую Восточную Галицию, польскую, потом австрийскую и снова польскую провинцию.

Но разве у соседних Волыни и Подолии меньше оснований называться украинскими землями, чем у Галичины? А Поднепровье, родина Тараса Шевченко? Запорожье, прославленное в народных думах, которые распевали слепые бандуристы еще полтора столетия назад? Или Полтавщина, которая подарила миру не только Гоголя, Гнедича, Боровиковского, но и Петлюру? Разве всё это не Украина?

«Идите от Москвы на юг, и вы увидите, что, постепенно находя изменения, за Десной и Семью вы перешли к народу, совершенно отличному от нас, чистых руссов. Язык, одежда, облик лица, жилища, мнения, поверья – совершенно не наши!»[1] – отмечал в 1830 году издатель «Московского телеграфа» Николай Полевой.

Для русских путешественников начала XIX века русско-украинская граница проходила не на Волыни или в Галиции, а много восточнее, где-то между малороссийским Глуховом и великорусским Севском: «Восхождение солнца мы видели в области хохлов, а захождению его кланялись в России»[2], – писал князь Иван Михайлович Долгорукий в 1817 году.

Князь всего-навсего покинул Черниговскую губернию и переехал в Орловскую. На его пути не было ни широкой реки, ни горного хребта. Однако «область хохлов» даже внешне отличалась от Великороссии. «Вместо ракитника по сторонам дороги красуются высокие развесистые вербы»[3]. Арбузы зреют не в барских оранжереях под присмотром садовника, а на баштане (крестьянской бахче). Даже вкус яблок и груш как будто совсем другой. Последнее отмечали не только украинцы, вернувшиеся на родину из Великороссии, но и русские путешественники[4].

И все-таки две страны разделяла прежде всего не география, а этнография. На русско-украинской этнографической границе были и земли, которые трудно разграничить. Жители Северщины очень долго сохраняли особенности бытовой культуры и даже самоназвание «севрюки». Еще в середине XIX века славянофил Иван Аксаков уверенно писал: «Древняя Северия – не Малороссия»[5]. «Севрюки» к тому же носили бороды, что сближало их с русскими крестьянами – их восточными и северо-восточными соседями.

На севере Черниговской губернии жили белорусы и русские староверы, причем русские резко отличались не только своими традициями и одеждой, но и внешностью: «…великолепное раскольничье население, бодрое, богатое, промышленное: всё народ крупный и рослый, но несколько угрюмый и суровый на вид»[6]. Зато южные уезды Черниговской губернии имели типично малороссийский облик: белые хаты, живописно разбросанные между холмов и долин, приветливо выглядывали «из-за зеленых садов своих»[7].

К юго-западу от Севска, Рыльска, Белгорода постепенно исчезали деревни, застроенные бревенчатыми избами, нередко курными, то есть топившимися по-черному, без трубы[8]. Вместо них появлялись слободы, застроенные чистенькими мазанками, беленными известью изнутри и снаружи. «В первом селе Черниговской губернии уже беленькие хатки, соломой крытые, с дымарями, а не серые бревенчатые избы. Костюм, язык, физиономии – совершенно всё другое. И вся эта перемена совершается на пространстве двадцати верст. В продолжение одного часа вы уже чувствуете себя как будто в другой атмосфере»[9], – замечал герой Тараса Шевченко.

Дорога в Харьков, столицу Слободской Украины, отмечена теми же приметами. Русский издатель, библиофил и путешественник Николай Сергеевич Всеволожский в 1836 году приехал в Белгород. На почтовом дворе «насилу разбудил двух малороссиян», те лениво запрягли лошадей и поехали. Прекрасный русский Белгород, «наполненный церквями и монастырями»[10], остался позади, начиналась другая страна: «Здесь чувствуешь уже совсем иную природу: ты вступил в Малороссию! Народ не тот, черты лица другие, почва земли, местоположения, всё принимает другой вид»[11].

Ивану Аксакову переход от Великороссии к Малороссии казался более плавным, постепенным. Только между Харьковом и Полтавой началась «настоящая Хохландия»[12].

Другой климат, другая природа, другое жилье, другой народ. «Здесь я уже почитал себя в чужих краях»[13], – признавался князь Долгорукий. В этой «чужой земле» он благодарил Бога не только за встречу с сестрой и зятем, но даже обрадовался русскому торговому мужику, который вез серу из Одессы в Москву. А уже на правобережной Украине, под Новомиргородом, князь увидел селение, основанное русскими крестьянами из Обояни, и «с удовольствием любовался на сарафан нашего покроя, какого уже давно не видал»[14]. Как будто и правда в другую страну приехал и нашел там соотечественников.

Славист Измаил Срезневский вырос в Харькове в те годы, когда этот город был центром украинской культуры. Учился в Харьковском университете, где преподавали не только русские и немцы, но и «природные малороссияне» вроде профессора Гулака-Артемовского, одного из основоположников современной украинской литературы. Срезневский увлекался украинской культурой, слушал кобзарей, записывал народные песни и думы, но оставался именно русским человеком. В шестнадцать лет он писал матери: «Вы знаете, маменька, как я любил слушать рассказы <…> о моей милой родине и о русских; я желал, подобно птичке полуденной, вскормленной на чуждой стороне, полететь на свою невиданную родину»[15]. Значит, даже Харьков представлялся ему уже «чуждой стороной».

В отличие от людей XIX века, Лидии Яковлевне Гинзбург был доступен взгляд сверху, с низколетящего самолета, и различие двух миров, украинского и русского в ее описании даже нагляднее, чем у Аксакова, Всеволожского или Долгорукого: «…на воздушном пути из Украины в Россию вы видите с учебно-экскурсионной наглядностью, как кончаются белые, зеленые, сумбурные деревни, как начинаются деревни голые, деревянные, пополам разделенные дорогой»[16].

Украина и Малороссия

Эти слова в гоголевское время могли быть синонимами, а могли обозначать особые исторические области. Малороссия – это и все земли, населенные малороссиянами (украинцами), и только левобережье Днепра[17], бывшая Гетманщина (территория Полтавской и Черниговской губерний). Украина в широком смысле охватывала все населенные украинским народом земли от Харькова до западных рубежей Волыни и Подолии. Но Украина в узком смысле – это всего лишь Поднепровье.

Тарас Шевченко не сомневался в единстве украинского народа и украинских земель, но даже он, случалось, подчеркивал превосходство его родного Поднепровья, именно его называя Украиной: «Бедная, малосильная Волынь и Подолия, она охраняла своих распинателей (польских шляхтичей. – С . Б .) в неприступных замках и роскошных палатах. А моя прекрасная, могучая, вольнолюбивая Украйна туго начиняла своим вольным и вражьим трупом неисчислимые огромные курганы. <…> ворога деспота под ноги топтала и свободная, нерастленная умирала…»[18].

Волынь и Подолия, конечно, тоже украинские земли, да и зря Тарас Григорьевич упрекал их в слабосилии. Подольские левенцы во времена Хмельницкого были храбрецами и головорезами, отбивались от турок, татар и ляхов, ходили с войском Тимоша Хмельницкого воевать в Молдавию и Валахию. Но геополитическое положение этой страны было гибельным: до начала XVIII века она оставалась полем битвы между Польшей и Османской империей. Разоренная, обескровленная земля, которую в те времена не смогли освободить ни Войско Запорожское, ни регулярная армия русского царя.

Волынь очень долго была цитаделью православия. Именно здесь святое Евангелие впервые перевели на народный язык, который теперь называют западнорусским или староукраинским. На Волыни располагались владения Константина Острожского, великого просветителя и мецената. Острожский приютил у себя бежавшего из Москвы русского первопечатника Ивана Федорова, открыл школу, не уступавшую иезуитским коллегиумам (тогда лучшим средним школам Европы), под его опекой и за его счет была создана Острожская Библия – первая печатная Библия православного мира. Но и Волынь оставалась под властью Польши до самого конца XVIII века. Там стояли замки польских магнатов, в многочисленных костелах пели Te Deum, а униаты уже не только славили имя папы Римского, но всё больше и больше подражали католикам даже в обрядах, одежде, манере держаться. Лишь в николаевское время развернулось масштабное контрнаступление русского православия. Греко-католиков вернули в православие, а в 1832 году, после стадвадцатилетнего перерыва, стены Почаевской лавры услышали настоящую православную обедню.

Однако последствия польского господства, долгих войн «за веру», гайдаматчины ощущались на правобережной Украине даже спустя много десятилетий после ее присоединения к России. В 1842 году профессор Погодин отмечал, что на правом берегу Днепра Малороссия имеет «уже другой характер»: селений мало, «кое-где видишь грязный шинок, и только»[19].

Украинские земли продолжались и к западу от российско-австрийской границы. Под властью австрийского императора, который по совместительству был и венгерским королем, жили русины Галиции, Буковины и Закарпатья. Закарпатских русинов в России называли карпато-россами и не причисляли к малороссиянам. Галиция находилась под иноземной властью со второй воловины XIV века, хотя все ее названия были связаны с Древней Русью. «Королевство Галиция» напоминало о Галиче, древней столице страны, некогда славной именами Ярослава Осмомысла и Даниила Галицкого. Слово «Лодомерия» отсылало к городу Владимиру (Владимиру-Волынскому) и к памяти равноапостольного князя. Наконец, во времена Речи Посполитой на землях Галиции располагалось Русское воеводство, а в России писатели, этнографы, историки называли эту страну Червонной Русью. Но пусть не смущают читателя слова «Русь» и «русские», они здесь обманчивы. Землевладельцами там были поляки, городское население составляли поляки и евреи. В XVII веке войска Богдана Хмельницкого занимали почти всю Галицию и брали в осаду Львов, но не сумели освободить. В начале XVIII века видела Галиция козаков[20] гетмана Мазепы, однако и те вынуждены были оставить Червонную Русь в польских руках. При разделах Речи Посполитой Русское воеводство досталось империи Габсбургов. Но многочисленное крестьянское население Галиции не забыло своего родства с народом Украины. Русские и украинские ученые удивлялись, до чего же «червонорусские» села походили на малороссийские.

По словам фольклориста Платона Лукашевича, Галиция уже в тридцатые годы XIX века отличалась даже большей приверженностью ко всему украинскому, чем собственно Малороссия. Галичане, правда, исповедовали униатство, но приезжий этнограф с удивлением замечал, что «нравы и обычаи их нисколько не разнятся от малороссийских»[21]. Более того, галичане даже лучше знали и охотнее пели украинские народные песни и всячески подчеркивали свое родство с украинцами из России.

Из книги Платона Лукашевича «Малороссийские и червонорусские народные думы и песни»: «Украина, Малороссия, есть для их сердца обетованная земля, куда стремятся все их помыслы и думы. С какою заботливостью галичанин расспрашивает заезжего из России гостя о судьбе своих братьев украинцев, он с радостью разделит с ним свою убогую трапезу, чтобы узнать что нового об украинских казаках»[22].

Но время Галиции пока не пришло. Это все-таки была далекая окраина украинского мира. Власти Австрийской империи еще не пытались использовать русинов как противовес полякам Галиции, а потому эффективно давили все проявления национального возрождения. «Зорю», первый альманах, подготовленный местными просветителями-русинами в 1834 году, цензура запретила. Новый альманах «Русалка Днистровая» удалось напечатать в Пеште. Событие было важное: авторы «Русалки» писали на народном языке, то есть на диалекте украинской мовы, распространенном в Галиции. Они впервые использовали фонетическое письмо (на основе кириллицы). Но как только тираж привезли во Львов, альманах был запрещен. До читателя дошло сто или двести экземпляров. Один из создателей альманаха, поэт Маркиан Шашкевич, вскоре умер в нищете и безвестности. Только в 1848-м, через одиннадцать лет после издания, запрет удалось снять.

Исторические земли – понятие текучее, непостоянное. История меняет и политические, и этнографические границы. Древняя Иония, родина Гераклита и Геродота, становится побережьем турецкой Анатолии. Рашка, в Средние века центр сербской государственности, превращается в албанское Косово. Южная Венгрия становится сербской землей Воеводиной.

Императрица Екатерина ликвидировала Запорожскую Сечь, раздала земли русским и малороссийским помещикам, немецким колонистам и даже молдаванам и сербам. Запорожье стало частью обширной и богатой Новороссии. Но эта же императрица подарила запорожцам новую землю. Если Галиция, Буковина и Закарпатье были западной окраиной украинского мира, то окраиной юго-восточной можно назвать Тамань и низовья реки Кубани.

На правом берегу Кубани (левый был еще во власти воинственных черкесов – адыгских племен) появилась новая Малороссия. Даже город Екатеринодар, столица Черноморского войска, в первой половине XIX века напоминал большое малороссийское село, беспорядочно застроенное обычными украинскими хатами-мазанками[23]. Помимо этих мазанок и общественных зданий в Екатеринодаре построили сорок куреней-общежитий для холостых козаков[24]. Такие курени стояли прежде на Сечи[25].

Долгое время на Кубани существовало и старинное запорожское деление на курени, а не на станицы. «Черноморцы говорят малороссийским языком, хорошо сохранившимся. На столько же сохранились, под их военной кавказской оболочкой, черты малороссийской народности в нравах, обычаях, поверьях, в быту домашнем и общественном. Напев на клиросе, веснянка на улице, щедрованье под окном, жениханье на вечерницах и выбеленный угол хаты <…> всё напоминает вам на этой далекой кавказской Украине гетманскую Украину»[26], – писал Иван Диомидович Попко, один из первых историков черноморского казачества.

Если все великорусские земли уже много веков жили в одном государстве под властью одного русского царя, то земли украинские были разделены не только административными, но нередко и государственными границами. Больше века просуществовала граница по Днепру между «русской» и «польской» Украиной. Тем не менее связь между этими землями не прерывалась, а украинцы Левобережья были готовы разделить историческую судьбу украинцев Киевщины и Подолья. Во время восстания гайдамаков 1768 года, когда бо́льшая часть правобережной Украины еще была под властью Польши, малороссийский генерал-губернатор Петр Александрович Румянцев с тревогой писал, что не ручается за «здешних жителей», которые желают идти на помощь повстанцам-гайдамакам, подданным польской короны[27].

Тарас Шевченко вскоре после выхода первого издания «Кобзаря» и «Гайдамаков» несколько раз побывает на Украине, а в 1845–1846 годах станет сотрудником Археографической комиссии, что позволит ему много путешествовать по малороссийским землям. Он объездит и бывшую Гетманщину, и Поднепровье, доберется и до западных границ Волыни. Наблюдения, сделанные тогда, он использует десять лет спустя, когда будет работать над повестью «Прогулка с удовольствием и не без морали». В уста своего героя Шевченко охотно вкладывает собственные мысли: «От берегов тихого Дона до кремнистых берегов быстротекущего Днестра – одна почва земли, одна речь, один быт, одна физиономия народа; даже и песни одни и те же. Как одной матери дети»[28].

Полтава – столица Малороссии

При первых гетманах – Хмельницком, Выговском, Дорошенко – столицей Гетманщины был Чигирин, город на реке Тясмин, что на правобережье Днепра. Но под угрозой турецкой оккупации Чигирин будет оставлен, его укрепления – взорваны. При гетмане Мазепе столица размещалась в Батурине – небольшом городе, на украшение которого могущественный и богатый Мазепа не жалел средств. Но в ноябре 1708 года князь Меншиков разрушил столицу гетмана-изменника. Иван Скоропадский, Павел Полуботок, Даниил Апостол управляли Гетманщиной уже из Глухова – города на восточной окраине украинских земель. Кирилл Разумовский хотя и принял гетманские клейноды в Глухове, но больше любил Батурин и едва не сделал его фактической столицей Малороссии вплоть до 1764 года, когда вынужден был сложить свои полномочия и стать из малороссийских гетманов русским генерал-фельдмаршалом.

В екатерининские и павловские времена Малороссия пережила несколько административных реформ, завершились они уже при Александре Павловиче. На землях старой Гетманщины появились Черниговская и Полтавская губернии, объединенные властью малороссийского генерал-губернатора. Древний Чернигов, маленький городишко с населением в 7000 жителей, был полуживым памятником своей былой славе. Только почтение к его великой истории не позволило превратить Чернигов в уездный город.

Полтава как будто не должна была стать центром губернии. Во времена Гетманщины она оставалась одним из полковых городов. Город ни в чем не превосходил, скажем, Нежин или Миргород. Захолустье. Быть бы Полтаве уездным городом, да еще хорошо, если не заштатным. А губерния называлась бы Миргородской или Лубенской. Лубны во времена Гетманщины были гораздо важнее Полтавы. Географическое положение этого города также было лучше: «Природа щедрою рукою рассыпала здесь все дары свои»[29]. Даже Пирятин, в гетманское время не полковой, а всего лишь сотенный город[30], мало чем уступал Полтаве. «Широко и далеко раскидывался он по скату горы над Удаем, часто сверкали кресты церквей между его темными, зелеными садами, шумны были его базары; на них громко гремели вольные речи, бряцали сабли и пестрели казацкие шапки и жупаны; польские купцы привозили туда тонкие сукна и бархат; нежинский грек выхвалял свои восточные товары: то сверкал на солнце острием кинжала, то поворачивал длинную винтовку, окованную серебром…», – писал о Пирятине Евгений Гребенка в романе «Чайковский»[31].

Но столицу губернии и генерал-губернаторства выбирали в Петербурге, а потому остановились именно на Полтаве, где в 1709 году состоялось сражение, изменившее ход истории не только России, Швеции, Прибалтики, но и Украины.

Полтава быстро обогнала в развитии и маленький Чернигов, и Лубны, и Ромны, и прелестный, утонувший в черешневых садах Миргород. Если верить воспоминаниям российского военного историка академика А. И. Михайловского-Данилевского, который участвовал вместе с императором в очередных торжествах, посвященных Полтавской виктории, Полтаву уже при Александре I называли «столицей Украины»[32].

Столицей Украины управляли русские аристократы. В 1802-м первым малороссийским генерал-губернатором стал князь Куракин, его сменил князь Лобанов-Ростовский, сенатор и камергер, а ему на смену пришел князь Николай Репнин, женатый на Варваре Разумовской, внучке последнего гетмана. Собственно говоря, настоящей фамилией князя Николая Григорьевича была – Волконский. Но старинный род Репниных прервался, и князь по высочайшему повелению принял фамилию матери – Александры Николаевны Репниной, статс-дамы и дочери фельдмаршала. Николай Григорьевич Репнин (Волконский) был известным дипломатом и военным. При Аустерлице получил тяжелое ранение и попал в плен, как князь Андрей из «Войны и мира», но в остальном мало походил на героя Толстого. Уже в 1809-м он стал русским посланником при дворе Жерома Бонапарта, короля Вестфалии, затем при дворе его брата Жозефа, короля Испании. В 1813-м Репнин сражался с армией Наполеона, одно время даже управлял Саксонским королевством, освобожденным от французов и их сторонников. Военным губернатором Малороссии Репнин станет в 1818 году и прослужит в этой должности шестнадцать лет.

По словам филолога и историка Осипа Бодянского, Репнин «пользовался необыкновенной привязанностью к нему малороссиян»[33]. Украинофильство Репнина было всем хорошо известно. В 1831-м он снаряжал козацкие отряды на борьбу с польскими повстанцами, доказывал необходимость восстановить на Украине казачество. Его дочери Варваре Николаевне посвящал стихи Тарас Шевченко. Репнина даже подозревали в сочувствии малороссийскому сепаратизму, а следовательно, и мазепинству. Обвинение вполне вздорное, характеризующее скорее его обвинителей. О честности Репнина сохранилось несколько исторических анекдотов. Так, князь будто бы отослал назад преподнесенный ему персидский ковер и приложил записку, что отсылает ковер «за ненадобностью». Впрочем, Репнин, женатый на наследнице огромных земельных владений Разумовских, не особенно нуждался. Он был владельцем двадцати тысяч душ в Полтавской, Черниговской, Нижегородской губерниях.

Впечатления русских путешественников от Полтавы зависят часто от «оптики» самого наблюдателя. От его настроения, от тяжести кошелька, от привычки к приятной, комфортной жизни. Аристократам Вяземскому и Долгорукому Полтава не понравилась. Князь Долгорукий любил телятину и свежие сливки, но на Украине предпочитали свинину, а сливки переводились сразу на сметану. Вот князь и злился, что ему, барину и высокопоставленному чиновнику (он был владимирским губернатором), не могут подать к столу любимые блюда. Край показался ему бедным, Полтава – некрасивым и неуютным местом: «…сколь славен город, столь дурен в натуре. <…> Князь Лобанов уверял меня, что окрестности Полтавы очаровательны; быть может, но я того не приметил… »[34]

Юному и сентиментально настроенному Алексею Левшину, студенту Харьковского университета, напротив, всё нравилось: «Местоположение Полтавы прекрасно, окрестности ее прелестны»[35].

Некоторые детали позволяют воссоздать картину городской жизни. Малороссийские города походили на большие села. В отличие от Харькова, где быстро росло русское торгово-промышленное население, от еврейско-польского Киева, города́ бывшей Гетманщины – Полтава, Миргород, Ромны, Лубны, Кролевец – были заселены в основном малороссиянами, которые жили в привычных хатах. Если не считать новых каменных зданий в центре Полтавы, то бо́льшая часть города была застроена мазанками. Эти чистенькие, беленные известью хаты тонули в зелени садов – яблоневых, грушевых, абрикосовых, черешневых и вишневых. Украинцы привыкли жить в окружении любимых садов, а губернаторы озеленяли город по-своему, разбивая бульвары.

Воздух сладостно-струистой
Благовоньем напоен;
Здесь с акацией душистой
Стройный тополь, темный клен…

– писал о Полтаве князь Петр Вяземский[36]. Но городские удобства были мало известны в Полтаве. Даже тусклые масляные фонари зажигали только по большим праздникам, в особенности если город посещал государь или наследник. Кроме того, Полтава была не мощеным, а значит – очень грязным городом. Кареты состоятельных жителей тонули в грязи. В распутицу экипаж, запряженный лошадьми, часто не мог добраться до места назначения. Горожанам приходилось прибегать к помощи тогдашних малороссийских «внедорожников» – то есть к упряжкам волов. Случалось, что дама в дорогом наряде с брильянтами отправлялась на бал в мужицкой телеге, запряженной этими волами[37].

Но и радость смотрит горем:
И в Аркадии моей
Город смотрит грязным морем,
Как придет пора дождей.

Здесь стоит по целым суткам
И по месяцам вода,
И по улицам лишь уткам
Беспрепятственна езда[38].

Первые военные и гражданские губернаторы по мере сил благоустраивали Полтаву и старались просвещать ее жителей. Князь Куракин начал строить по тем временам большие (в два-три этажа) присутственные здания. Лобанов-Ростовский открыл в Полтаве театр, а Репнин пригласил из Харькова труппу Штейна, в которой блистал молодой Михаил Щепкин. Актер был еще крепостным, и князь Репнин помог купить ему вольную. В городе появились гимназия, институт благородных девиц и даже «школа чистописцев», куда принимали сирот из воспитательных домов и готовили их к службе в канцелярии. Нерадивых учеников потом записывали в податное сословие, способные и старательные могли сделать карьеру чиновника. В России было всего две такие школы – в Полтаве и в Ярославле[39].

Еще раньше этой школы появился в Полтаве «Дом для воспитания бедных дворян», его «надзирателем» (директором) стал отставной кавалерийский офицер Иван Петрович Котляревский. Он же служил содиректором театра, для которого написал свои знаменитые комедии «Наталка-полтавка» и «Москаль-чаровник». Их и теперь ставят в украинских театрах. После того как в Петербурге в 1798 году вышло первое издание «Энеиды», где герои Вергилия заговорили языком запорожских козаков, Иван Петрович стал местной достопримечательностью. Его представляли автором «Энеиды» и даже «переводчиком» Вергилия на малороссийский язык, хотя поэма Котляревского, конечно же, не перевод и не пересказ, а пародия[40]. Тогда еще трудно было предвидеть, что с этой веселой поэмы начнется история современной украинской литературы, а Иван Петрович окажется предшественником Шевченко, Леси Украинки, Ивана Франко.

«Энеиду» несколько раз переиздавали, сначала в Петербурге, потом – в Харькове. В Полтаве же долгое время не было ни издательства, ни типографии, ни библиотеки. Адмирал Мордвинов предложил генерал-губернатору Репнину открыть в «столице Украины» публичную, открытую для читателей всех сословий библиотеку и обещал прислать для нее книги, изданные Вольным экономическим обществом и Академией наук. В 1830 году библиотеку открыли, библиотекарем назначили смотрителя полтавского уездного училища. За двенадцать лет, с 1830 по 1842-й, библиотека пополнилась только на 310 книг (416 томов), в основном это были подарки. Но книги пылились, сложенные в кипы, потому что жители Полтавы «не интересовались чтением и не посещали библиотеки». Библиотекарь И. Зозулин просил 450 рублей на содержание библиотеки, однако мецената не нашлось. Зозулина поддержал губернский предводитель дворянства. Он просил дворян собрать хоть по 15 рублей с уезда, но малороссийские дворяне и по 15 рублей с уезда не дали. Так это полезное для дела просвещения заведение совсем захирело.

Книгам жители Полтавы и дворяне Полтавской губернии предпочитали игру в карты, балы и музыку. У многих богатых малороссийских помещиков были тогда собственные оркестры и капеллы. Украина славилась прекрасными голосами. Еще царь Алексей Михайлович выписывал в Москву малороссийских певчих. В XVII веке их приглашали по рекомендации участников малороссийских посольств, которые регулярно прибывали с Украины в Москву от гетмана, от митрополита, от архимандрита Киево-Печерской лавры. В XVIII веке в придворную капеллу стали набирать не только уже известных певцов, но и молодых людей, одаренных певческим талантом[41]. Эта практика сохранилась и в начале XIX века. Знаменитый композитор Дмитрий Бортнянский, сам малороссиянин, писал в Полтаву генерал-губернатору, чтобы тот отобрал для придворной капеллы дискантов и альтов. Правда, музыкальным центром Малороссии был Глухов, а не Полтава. В Глухове еще гетман Даниил Апостол основал певческую школу, в Глухове учился и Бортнянский, и его старший коллега, композитор Максим Березовский. Хотя после смерти Бортнянского в 1825 году эпоха господства малороссиян в Придворной певческой капелле ушла в прошлое, однако и в дальнейшем туда охотно принимали украинских певчих. М. И. Глинка, когда служил капельмейстером придворной капеллы, в 1836 году отправился в «экспедицию» за хорошими голосами. Объехав Черниговскую и Полтавскую губернии, он переманил в Петербург не менее двадцати певчих[42].

Словом, музыка, живопись и театр были образованным малороссиянам интереснее литературы. Тем удивительнее, что именно Полтавщина стала родиной многих писателей, поэтов, драматургов, переводчиков.

В Полтаве родился Николай Гнедич, автор до сих пор не превзойденного русского перевода «Илиады». Он учился в одной семинарии вместе с Иваном Петровичем Котляревским и Василием Афанасьевичем Гоголем. Сын Василия Афанасьевича не только родится и проведет детство в Полтавской губернии, но и начнет учебу именно в Полтаве, в поветовом (уездном) училище.

В Полтавской губернии родился Евгений Гребенка, украинский и русский прозаик и поэт, подаривший русскому народу плохую, но неотвязную песню «Очи черные». Неподалеку от Миргорода в своем имении Обуховке жил Василий Капнист, известный поэт и автор пьесы «Ябеда», одной из самых знаменитых в русской драматургии догоголевской эпохи. Его земляк, Василий Нарежный, хотя и не получил громкой славы, но навсегда занял место в истории русской литературы как создатель жанра русского авантюрного романа. Михаил Херасков, несправедливо забытый автор некогда гремевшей «Россиады», тоже уроженец Малороссии, хотя и не малороссиянин. Когда уже не было в живых Ломоносова, а звезда Державина только загоралась, именно Херасков воспевал триумфы русского оружия торжественными и звучными стихами.

«Наш Киев дряхлый…»

Зимой 1787 года императрица Екатерина впервые увидела Киев, но даже не признала его городом: «С тех пор как я здесь, всё ищу: где город, но до сих пор ничего не обрела, кроме двух крепостей и предместий»[43]. Императрице гораздо больше понравится Кременчуг. Сопровождавший Екатерину граф Кобленц, посол союзной Австрии, пытался польстить ей, уверяя, что нигде не видел такого великолепия. Но английский посол, не имевший оснований льстить, холодно заметил: «Если сказать правду, так это незавидное место, видишь только развалины да избушки»[44].

За восемьдесят лет до визита Екатерины, в разгар Северной войны, когда возникла угроза вторжения Карла XII на Украину, Меншиков осматривал Киев, проверял его готовность к обороне: «Не знаю, как вашей милости понравится здешний город, а я в нем не обретаю никакой крепости, – писал он царю Петру. – <…> в Киеве-городе каменного строения только одна соборная церковь да монастырь»[45].

До второго раздела Речи Посполитой Киев был не столицей огромного края, а приграничным городом. Польша начиналась уже за Васильковом, где была тогда таможня. По приказу Петра Великого Мазепа выстроил в Киеве Печерскую крепость, которую не решился штурмовать даже Карл XII и предпочел уйти на юго-восток, к слабо укрепленной Полтаве.

Киев начала XIX века был городом небольшим, грязным, провинциальным. Население едва перевалило за двадцать тысяч[46]. Город распадался на три части, разделенные пустырями и глубокими оврагами: старый Киев, Печерскую крепость и торгово-ремесленный Подол. Старый Киев выглядел жалко: убогие лачуги, мещанские хаты-мазанки. В 1817 году из четырех с небольшим тысяч домов настоящих каменных зданий было чуть более сотни (не считая церквей)[47]. Свиньи с удовольствием валялись в лужах около самой Десятинной церкви – древнейшего православного храма на Руси. Мостовые только-только заводили, и были эти мостовые деревянными. В сухое, жаркое малороссийское лето они служили причиной страшных киевских пожаров. Позднее начнут мостить дороги кирпичом, но и это решение окажется неудачным. Колеса панских карет и чумацких возов быстро крошили кирпич, на улицах поднимались клубы пыли из мельчайших частиц кирпичной крошки.

Городского освещения почти не было. Настоящая жизнь кипела на Подоле: бойко торговали киевские мещане, просили милостыню калеки (мнимые и подлинные), шатались без дела голодные и жадные бурсаки. Но зато именно Подол и горел чаще всего, именно Подол заливали днепровские воды при наводнениях. Недаром Николай Костомаров нашел, что Киев много уступает Харькову.

Екатерина Великая, подписав «Жалованную грамоту городам», фактически ликвидировала магдебургское право[48], уравняв малороссийские города с великороссийскими. Но ее сын и внук вернули Киеву средневековые права и привилегии и подарили «магдебургии» еще тридцать три года. В Киеве восстановили магистрат во главе с войтом[49], бурмистром и ратманами и даже вернули средневековый счет времени. Трижды в сутки – на утренней заре, в полдень и на вечерней заре – на каланчу выходил трубач: «звук труб раздавался далеко по струям Днепра»[50].

Как и положено городу с магдебургским правом, Киев располагал даже чем-то вроде собственных вооруженных сил, так называемым киевским корпусом. Командные должности в нем занимали сотрудники магистрата, богатые киевляне служили в кавалерии, цеховые ремесленники и мещане составляли пехоту. На вооружении у кивского корпуса была даже артиллерия. В сражениях это войско участия не принимало, но дважды в год ему устраивали смотры, точнее – парады, которые очень нравились киевским обывателям. Некоторую пользу киевский корпус принес только во время войны 1812 года и в 1831-м, при борьбе с польскими повстанцами. Тогда войска киевского гарнизона пришлось отправить на пополнение действующей армии, а гарнизонную службу вместо солдат исполняли эти киевские ополченцы[51].

Киев русские люди считали своим городом, своим считали его и малороссияне. Между тем по крайней мере до середины тридцатых годов XIX века Киев нельзя было назвать городом вполне русским, а еще меньше – малороссийским. Там пановали гордые поляки, там богатели трудолюбивые евреи.

Русский дворянин Владимир Измайлов писал, будто нигде в России нет столько евреев, сколько в Киеве: «Они встречаются на улицах; улицы населены их домами; дома наполнены ими»[52]. Еврейское население города особенно увеличивалось во время знаменитых «контрактов» – большой ярмарки, известной еще с польских времен. До разделов Речи Посполитой она была во Львове, потом – в Дубно, а в начале XIX века Контрактовая ярмарка обосновалась в Киеве. Во время ярмарки (с 15 января по 1 февраля) население города увеличивалось на десять – пятнадцать тысяч.

Поляков на «контрактах» было не меньше. Хозяева богатейших поместий правобережной Украины сбывали здесь всё, что принесли им оброк и панщина. Именно поляки господствовали в высшем обществе, куда путь даже богатым евреям был закрыт (да они и сами еще не стремились туда). Польский язык в гостиных и на улицах звучал чаще русского или малороссийского[53].

В местном театре играли польские труппы. Ставили Шекспира, Вольтера, Гольдони, Шеридана. Русская пьеса в репертуаре была редкостью. С украинской драматургией (Котляревским и Квиткой-Основьяненко) киевлян познакомят гастролеры с левобережной Украины; тогда Киев впервые увидит на сцене Щепкина[54].

Польские быт и нравы, обычаи и привычки были настолько распространены, что русскому могло показаться, будто он не в древней столице Руси, а в «завоеванном от Польши городе»[55].

Только после Польского восстания 1830–1831-го Николай I всерьез займется «русификацией» Киева и учредит Киевский университет св. Владимира. Город заново будут отстраивать гражданские и военные губернаторы – Фундуклей, Бибиков, Васильчиков. В Киеве появятся хорошие мостовые, зеленые бульвары, целые улицы будут застроены каменными зданиями, а старинные храмы начнут реставрировать и отстраивать. Но польский облик города будет держаться еще очень долго. Многие кафедры в университете займет польская профессура из элитарного Кременецкого (Волынского) лицея. Иван Аксаков, прибывший в Киев осенью 1855-го, заметит, что его товарищей, русских ополченцев, русские православные киевляне встречают с особой радостью, «потому что Киев – город не русский, и польский элемент в нем очень силен»[56]. А ведь с начала «русификации» Киева прошло уже более двадцати лет.

В то же время для самих поляков Киев был городом «чисто русским», или даже «архимосковским»[57]. Лучше правительства его русификации способствовали десятки тысяч русских и малороссийских паломников, наполнявших город. Если зима благодаря ярмарке полонизировала Киев, то лето – русифицировало. Именно в летнее время Киев наполняли богомольцы из Великой и Малой Руси. Их количество колебалось от двадцати до сорока и даже до восьмидесяти тысяч[58], то есть паломников было больше, чем местных жителей. Шли приложиться к мощам святых в Киево-Печерском монастыре, посетить Михайловский монастырь, Андреевскую церковь. Для них Киев представал вторым Иерусалимом.

Образованный русский человек, прочитавший хотя бы несколько первых томов «Истории государства Российского» или даже знакомый с «Повестью временных лет», ехал в Малороссию, чтобы увидеть Древнюю Русь и посмотреть своими глазами на святыни Киева. Он знал, что проезжает земли древних русских княжеств – Киевского, Черниговского, Переяславского, – и припоминал историю Киевской Руси. Вот Крещатик (Большая Крещатицкая улица), где князь Владимир велел крестить жителей Киева[59], вот Софийский собор, а вот руины Десятинной церкви, построенной равноапостольным князем. Остатки Десятинной церкви, некогда найденные знаменитым Петром Могилой, были подлинными, а лаврские пещеры хранили мощи героев знаменитого Печерского патерика.

Высокообразованные господа вспоминали Киевскую Русь, разыскивали в очертаниях киевских церквей, перестроенных еще при Мазепе в манере «украинского барокко», следы древности. Их интересовал Киев воображаемый, а не реальный. Из письма А. С. Грибоедова В. Ф. Одоевскому от 10 июня 1825 года: «Сам я в древнем Киеве <…> Здесь я пожил с умершими. Владимиры и Ярославы совершенно овладели моим воображением; за ними едва вскользь заметил я настоящее поколение; как они мыслят и что творят – русские чиновники и польские помещики, Бог ведает»[60].

Помимо уцелевших древностей и книжных воспоминаний Киев мог поразить воображение своим необыкновенным местоположением. Красивейший берег Днепра и сам город, живописно расположенный на холмах, восхищали даже самых искушенных и привередливых наблюдателей.

Русские путешественники обычно приезжали в город с востока, через Бровары. Ранним утром их перевозили через прекрасный и величественный Днепр. В его чистых водах отражались маковки церквей. Вид на Киево-Печерскую лавру завораживал и русских чиновников, и малороссийских крестьян. Так же должен был их впечатлить и отъезд. Даже жёлчный и наблюдательный И. М. Долгорукий перед отъездом любовался красотами Киева с высот Андреевской горы: «Нет ничего прекраснее сего зрелища. <…> Думаю, что в целой России нет ему подобного. Долго я не мог усидеть в коляске: сяду и опять вон; оборочусь назад – и смотрю на Киев»[61].

У города с древнерусским прошлым, польским настоящим будет и будущее, не только русское, о котором мы, дай бог, когда-нибудь поговорим, но и украинское. Его провозвестником будет Н. В. Гоголь. Несколько месяцев подряд, начиная с лета 1833-го, он будет уговаривать Максимовича перебраться в Киев: «Бросьте в самом деле кацапию, да поезжайте в гетьманщину. Я сам думаю то же сделать и на следующий год махнуть отсюда. Дурни мы, право, как рассудишь хорошенько. Для чего и кому мы жертвуем всем. Едем!»[62]

Гоголь торопил друга, упрекал, уговаривал, соблазнял прелестями жизни на юге, на берегах Днепра: «Туда, туда! в Киев! в древний, в прекрасный Киев! <…> Он наш, он не их, не правда? Там или вокруг него деялись дела старины нашей»[63].

Максимович в то время жил в Москве, Гоголь – в Петербурге, где к нему пришла громкая слава. Киев никак не мог сравниться с блистательным Петербургом, современной, богатой и благоустроенной столицей, которую украшали уже и Зимний дворец, и ростральные колонны. Но из Петербурга Киев выглядел совсем иначе. Забывались немощеные улицы, темные и грязные, иноплеменная речь, бедные хаты. В памяти оставались великая история и роскошная южная природа: «В моем ли прекрасном древнем обетованном Киеве, увенчанном многоплодными садами, опоясанном моим южным прекрасным чудным небом, упоительными ночами, где гора обсыпана кустарниками с своими так гармоническими обрывами и подмывающий ее мой чистый и быстрый мой Днепр»[64], – писал Гоголь в 1834 году.

Медленно, шаг за шагом, Киев начнет перехватывать роль неофициальной столицы у Харькова и Полтавы. Пока Харьков всё больше русифицировался, а Полтава обращалась из малороссийской столицы в обыкновенный губернский город, Киев, как и положено настоящей столице, начал привлекать ярких и талантливых малороссиян со всех краев. Максимович поселится там, став профессором и деканом, а некоторое время даже будет ректором университета. Николай Костомаров получит приглашение в Киевский университет и прочтет там свою первую лекцию. К тому времени в Киеве будет жить и Пантелеймон Кулиш. Наконец, сам Тарас Шевченко, уже признанный, популярный, любимый образованными украинцами поэт, автор «Кобзаря» и «Гайдамаков», решит обосноваться в Киеве. Он будет участвовать в конкурсе на место учителя рисования при университете и благодаря личным связям получит эту должность.

Давние знакомые, Кулиш, Шевченко и Костомаров, собирались в квартире своего товарища Николая (Миколы) Гулака на заседания своего тайного общества – Кирилло-Мефодиевского братства. Эта организация, которую историки часто называют чуть ли не первым проявлением современного украинского национализма, тоже появилась в Киеве. Если бы не Кирилло-Мефодиевское дело, жить бы Тарасу Григорьевичу не в Орской крепости, не в Новопетровском укреплении, а в прекрасном Киеве. Но не суждено было ему воспевать величие древней столицы. А потому передадим слово другому украинскому поэту, старшему современнику автора «Кобзаря» – Евгению Гребенке: «Как красив ты, мой родной Киев! добрый город, святой город! как ты красив, как ты светел, мой седой старик! Что солнце между планетами, что царь между народом, то Киев между городами»[65].

Слободская Украина

Григорий Неронов, посланец Алексея Михайловича при ставке Богдана Хмельницкого, русский разведчик и дипломат, сообщал в Москву о бедственном положении народа: «за войною хлеба пахать и сена косить им стало некогда, погибают они голодною смертию», а потому «многие хотят и теперь в государеву сторону перейти»[66]. Московское государство – православное Русское царство, конечно, не земля обетованная, но жизнь там была привлекательнее, чем на разоряемой татарами и поляками Украине. Неронов добавляет, что народ здесь расположен к Москве: «В Московском, говорят, государстве великий государь православной христианской веры, и подданные его все православные же христиане, и войны в Московском государстве нет»[67].

Неронов не преувеличивал, да и бегство православных жителей Речи Посполитой началось еще во времена царя Михаила Федоровича. К лету 1638 года было разгромлено очередное козацкое восстание. Польские жолнеры (солдаты), разозленные ожесточенным сопротивлением, грозились истребить «русинов» до самых границ Московщины[68]. Одного из вождей повстанцев, гетмана Остряницу (Острянина), согласно версии «Истории русов», колесовали в Варшаве. На самом деле он сумел бежать «в Московщину» вместе с товарищами-козаками. На Руси их называли «черкасами». Черкасов поселили на Чугуевском городище, однако воинственные и беспокойные черкасы там не задержались и покинули поселение через несколько лет. Но это была только предыстория Слободской Украины. История началась в 1651 году. В тот страшный год, едва ли не самый тяжелый за все годы восстания Хмельницкого, козаки потерпели тяжелое поражение под Берестечком. Однако победоносное польское войско оказалось в положении, напоминавшем положение Наполеона в 1812 году. Противник перешел к тактике партизанской войны и выжженной земли. Поляков морили голодом, сжигая целые поля, убивая или угоняя скот[69]. Но такое самопожертвование было не всем по силам. Целый полк Ивана Зиньковского (Дзиньковского) вместе с писарями, священниками, с женами, детьми и даже с домашним скотом перешел во владения царя московского. Там их приняли радушно, поселили на окраине Дикого поля. Через эту страну проходил знаменитый Муравский шлях – главная дорога, по которой крымские татары ходили грабить Московскую Русь. Поэтому здесь в конце тридцатых годов XVII века началось строительство Белгородской оборонительной линии, опиравшейся на крепости Воронеж, Курск, Старый Оскол, Севск и еще многие. Но войск для охраны линии, протянувшейся на 800 километров, не хватало. Черкасы хорошо владели саблями и умели стрелять из самопалов, именно такие жители и были нужны на степной границе. Оттого русские воеводы и обрадовались черкасам.

Новая земля понравилась переселенцам. Местные черноземы в плодородии почти не уступали украинским. Леса и рощи вклинились далеко в степи Дикого поля. Там обитали волки, кабаны и даже медведи. Обильная растительность задерживала влагу, поэтому засуха – главная причина неурожая на благословенном юге – случалась нечасто. Лес давал древесину для мельниц и винокурен. Верховья полноводных тогда рек – Сейма, Псёла, Ворсклы – стали торговыми путями, связавшими новые поселения с Гетманщиной, а Северский Донец – с землями войска Донского. На Торских озерах добывали соль, всё еще очень ценную, у Белгорода – мел, так необходимый малороссиянину для побелки его хаты.

Татарская угроза была меньше польской: справиться с татарским загоном (небольшим конным отрядом) легче, чем с коронным войском гетмана Потоцкого.

В 1682 году особой «Жалованной грамотой» слободским козакам разрешили «пашенныя земли пахать и всякими угодьи владть промежь собой <…> по их черкасской обычности»[70].

Козакам позволили занимать пустующие земли, которые фактически переходили в их собственность. Землю здесь покупали, продавали, передавали по наследству, это была в самом деле частная собственность или по крайней мере личное и наследственное владение. Явление для России не исключительное: на окраинах государства, вдали от начальства, отношения собственности складывались сами собой, стихийно, и мужик становился хозяином своей земли. Так было на Русском Севере, на Урале (в допетровское время), так было и на юго-западной степной окраине – Слободской Украине: «…огромная масса украинского народа в слободских полках владела землей на праве полной частной собственности; причем владение это повсеместно было личное, а не общинное…»[71] – писал российский историк.

Мало того, слободских козаков освободили от податей, позволили им завести свои, «черкасские», порядки и жить по тем обычаям, к которым они привыкли, – вольность, невиданная для природных «москалей». Дали и право самим гнать «вино», то есть, в сущности, водку. На Московской Руси винокурение было царской монополией, которую, правда, могли дать (и регулярно давали) на откуп. Привилегия слободских козаков (ее получат и козаки малороссийские) сослужит и дурную службу: повальное малороссийское пьянство – дело недалекого будущего, но пока что свобода винокурения привлекала всё новых поселенцев на государевы земли.

Взамен козаки должны были воевать с врагами московского царя, в основном с теми же татарами. Так началась история Слободской Украины, или иначе – Слобожанщины. Слобода – поселение, освобожденное от налогов или повинностей, наделенное некоторыми вольностями и привилегиями. Таких вольностей и привилегий было немало, особенно в первые десятилетия истории Слобожанщины, когда свободных земель было много, козаков – мало, а татарские загоны регулярно отправлялись на Русь за новыми и новыми пленниками.

Население Слобожанщины росло не только за счет высокой рождаемости. Война на Украине продолжалась, продолжался и поток переселенцев, главным образом с правобережной Украины[72]. В 1653 году Стефан Чарнецкий, верный своему принципу «не оставлять русина даже и на расплод»[73], опустошил земли Брацлавского воеводства, чем вызвал новую волну беженцев. В 1654 году несколько десятков козацких семей, покинувших Украину, построили на месте старого Харькова городища небольшую крепость, которая станет крупнейшим городом Слободской Украины – Харьковом. Так один за другим возникали поселки и города: Сумы, Ахтырка, Балаклия. Слободские полки, кроме расположенного восточнее Острогожского (он входил непосредственно в Белгородскую линию), стали передовым рубежом, охранявшим юго-западную границу от вторжений крымских татар.

Власть долгое время не вмешивалась в дела Слободской Украины. Военную и гражданскую администрацию возглавляли полковники и сотники, и тех и других выбирали сами жители. Так появились полки Острогожский, Харьковский, Сумской, Ахтырский, Балаклейский. Последний переименовали в Изюмский после того, как харьковский полковник Григорий Донец-Захаржевский одержал победу над татарами под Золочевом и основал у меловой горы Гузун-курган крепость Изюм.

Поскольку земли Слободской Украины задолго до Переяславской рады принадлежали Москве, власть малороссийских гетманов на них не распространялась. Правда, Иван Самойлович очень хотел подчинить своей власти Слобожанщину и вел об этом переговоры с правительством царевны Софьи через Ивана Мазепу, которому тогда вполне доверял. Основания к тому были. Россия, заключив «вечный мир» с Польшей, отказалась от всей правобережной Украины, кроме Киева, оставив православных русинов (предков современных украинцев) под властью польской короны, под сенью враждебной католической церкви. Земли Брацлавского и частично Киевского воеводства, на которые гетманы Войска Запорожского смотрели как на свои со времен Зборовского мира (1649), были потеряны. Как казалось, навсегда. Слободская Украина могла бы стать некоторой компенсацией за такую потерю. Но ни Василий Голицын и Софья, ни тем более Петр Великий никогда бы не пошли добровольно на такую уступку.

Слободская Украина до екатерининских времен сохраняла традиционное для украинского казачества деление на полки. В делах военных слободские полки подчинялись белгородскому воеводе, а в гражданских – непосредственно Москве, Разрядному приказу. Но московской администрации дел до полкового самоуправления Слобожанщины не было, так что украинские слободы вдалеке от начальства спокойно жили и богатели. Фактически слободские полки были привилегированными военно-административными корпорациями. До тридцатых годов XVIII века они не платили налогов. При этом на русское население Слободской Украины все эти льготы и привилегии не распространялись, а приток русского населения на Слобожанщину российские власти старались ограничивать.

Так было до времен Анны Иоанновны, когда автономию полков значительно уре́зали, российские власти начали вмешиваться в слободские порядки и даже формировать из слободских козаков не казачьи, а драгунские полки. Заставили также платить налоги. Однако они были в три раза ниже подушной подати русских помещичьих крестьян[74], а ведь помещичьи крестьяне должны были еще и отрабатывать барщину или платить оброк своему хозяину. Словом, даже в это нелегкое для Слободской Украины время русский мужик мог только завидовать льготам и привилегиям украинца.

Слободские полки не только обороняли границу, но и воевали под Азовом в армии царя Петра, ходили под Очаков с фельдмаршалом Минихом, в Пруссию – с фельдмаршалом Апраксиным. В 1709 году слободские полки воевали против запорожцев, перешедших на сторону Мазепы и Карла XII.

Русские войска, отвоевав Дикое поле у татар и ногаев, ликвидировали и военную угрозу. Передовой рубеж стал глубоким тылом, а жители всё больше преуспевали не на войне, а в земледелии, садоводстве и торговле. Крепости стали центрами ярмарок, полковники и сотники – помещиками, козаки – «хлиборобами».

Из малороссийских рассказов Г. П. Данилевского: «…молодая светлая страна, степная Слобожанщина, представляет тихий, благодатный, живописный край, зеленые сады и пажити, широкие реки и торговые широкие проселки, леса и города, молодые и богатые…»[75]

Сытная и относительно свободная жизнь Слобожанщины стала меняться в середине XVIII века. Козаки, занявшись хозяйством, быстро свели леса, без лесов начали мелеть реки, так исчезли удобные и дешевые торговые пути. Как и в соседней Гетманщине, свобода винокурения на Слободской Украине обернулась повальным пьянством. Каждый год немалая часть собранной пшеницы уходила на винокурни, а оттуда – в шинки.

Наконец Екатерина II решила, что в автономии Слободской Украины теперь нет смысла. Она превратила земли слободских полков в новую Слободско-Украинскую губернию, козацкие слободы велела называть войсковыми слободами, козаков – «войсковыми обывателями»[76]. Слободские полки были преобразованы из казацких в гусарские.

Но исторические последствия переселения украинцев к пределам Дикого поля оказались значительными. Украинцы продвинулись далеко на восток, заселив обширные и богатые земли. И если территории к востоку от Белгорода остались преимущественно русскими (великороссийскими), то земли Харьковского, Сумского, Ахтырского, Изюмского полков были изрядно украинизированы.

Земли прежних слободских полков даже в первой половине XIX населяли преимущественно настоящие этнические украинцы: «…что касается до природы, языка, обычая, жительства, обрядов поведения и одеяния, в том слободские жители обоего пола никакой от малороссийских народов отмены не имеют», – писал историк Малороссии и русский генерал Александр Ригельман[77].

Харьков

В 1765 году город Харьков стал центром только что созданной Слободско-Украинской (с 1835 года – Харьковской) губернии. Маленькая крепость, основанная козаками-переселенцами с Западной Украины[78], выросла в административный, хозяйственный, культурный центр Слобожанщины, став мостом между русским и украинским мирами.

В Харькове действовал знаменитый «коллегиум» – высшее духовное училище, уступавшее только Киево-Могилянской академии. Григорий Саввич Сковорода, первый украинский и русский самобытный философ, некоторое время преподавал в этом коллегиуме греческий язык, а затем – катехизис.

Харьков, постепенно обраставший земледельческими слободами, в XVIII веке сохранял украинский характер. Еще в 1780 году 70% «горожан» занимались земледелием, что было вообще типично для малороссийских городов. Недаром же они напоминали русским путешественникам очень большие села. Остальные 30% составляли ремесленники, пивовары, винокуры, шинкари. Жили там и дворяне – потомки слободских сотников и полковников. Благодаря их усилиям, их деньгам и монаршей воле государя Александра Павловича в ноябре 1804-го в Харькове появился свой университет. Это сразу изменило статус города, который надолго превратится в важнейший центр образования и культуры. В Киеве университет откроется только тридцать лет спустя, а знаменитая Киево-Могилянская академия давно находилась в упадке.

Василий Назарович Каразин, русский просветитель, главный энтузиаст дела просвещения в Харькове, вряд ли предполагал, что Харьковский университет станет важнейшим центром не только русской, но и украинской культуры, книжности, образования. Хотя преподавали в Харькове, разумеется, на русском.

В Харькове учился выдающийся математик Михаил Остроградский; там учился, а затем и преподавал будущий знаменитый филолог Измаил Срезневский; там учился и защитил диссертацию русский историк и украинский мыслитель Николай Костомаров. «Харьков имеет внутреннее сильное значение для Малороссии, которая в нем централизуется, которая имеет в нем свой университет»[79], – писал Иван Аксаков в ноябре 1848 года, когда лучший период «украинского Харькова» был уже позади. А расцвет этот пришелся на десятые – тридцатые годы XIX века.

В знаменитой тогда университетской типографии иногда (с интервалами в несколько лет) выходили даже книги на малороссийском. Но гораздо чаще писали и печатались на русском. В 1812 году появился «Харьковский еженедельник». В 1816 году начали издавать первый украинский литературный журнал – «Украинский вестник» (на русском). Он продержался четыре года. Образованные малороссияне, разбросанные по всей империи, выписывали его даже в Сибири и, что кажется невероятным, на Камчатке[80]. Среди его издателей был Григорий Квитка, тогда еще писавший на русском прозаик и драматург, будущий основоположник современной украинской прозы. Пьесы Квитки играли в открывшемся еще в 1808 году харьковском театре. Григорий Федорович жил под Харьковом, в Основе, поместье своего брата, сенатора и тайного советника Андрея Федоровича Квитки. По этому имению он и взял самый известный из своих псевдонимов – Грицко Основьяненко.

В один год с «Украинским вестником» воявились «Харьковские известия» и «Харьковский Демокрит». После «Украинского вестника» издавался «Украинский журнал», затем – «Украинский альманах» и «Снип», а уже в начале 1840-х альманах «Молодик»[81], где появятся и стихи Тараса Шевченко. Всю вторую половину 1830-х Измаил Срезневский, увлекавшийся тогда украинскими филологией и этнографией, печатал новые выпуски своего сборника «Запорожская старина», которые охотно читали, обсуждали в Малороссии, Москве, Петербурге. Среди читателей «Запорожской старины» были Гоголь и Максимович. В университете лекции по русской истории читал Петр Петрович Гулак-Артемовский – по свидетельству Костомарова, плохой преподаватель, но одаренный литератор, автор басен, которые и теперь знают на Украине. Там же преподавал профессор Метлинский, известный под псевдонимом Амфросий Могила. Он был не только филологом и этнографом, но и поэтом.

Харьков окружала страна, населенная преимущественно украинскими крестьянами. По селам ходили бандуристы и пели думы о Сагайдачном и Хмельницком, украинские помещики еще не забыли родной язык и родные обычаи. Некоторые становились любителями старины, искали и читали списки летописи Грабянки или «Истории русов». Эта украинская атмосфера повлияла на молодого Николая Костомарова, который именно в Харькове возьмется изучать украинский язык, украинский фольклор, заинтересуется историей Украины и защитит в Харькове диссертацию. Среди его харьковских друзей были молодые малороссияне, увлекавшиеся народной культурой, историей, мовой.

Аксаков, отметив значение университета для украинцев, не мог, однако, воздержаться от пренебрежительного тона, который вообще обычен даже для образованного русского, если ему приходится говорить о культуре «братского» украинского народа: «Университет, конечно, плох, но хохлы, вероятно, ставят его выше всех других…»[82]

В чем-то Иван Сергеевич прав: огонек украинской культуры всё больше терялся в сиянии большого города, где преобладали уже русские. Харьков расцвел как город прежде всего торговый, затем – промышленный. Уже в XVIII веке там расплодились винокурни, пивоварни, кирпичные заводы. Вся Россия тогда покупала харьковские ковры («коци»). В начале XIX века к этим производствам добавились меднолитейные, металлообрабатывающие, каретные мастерские, кожевенные, мыловаренные, свечные заводы, маслобойни, спичечные и табачные фабрики[83]. На Крещенье и на Успенье в Харькове открывались грандиозные ярмарки. В отличие от малороссийских ярмарок где-нибудь в Миргороде или в Сорочинцах, харьковские ярмарки (в особенности Крещенская) известны крупной оптовой торговлей, которая была тогда всецело в руках русских купцов. Тот же Аксаков позднее назвал Сумы и Харьков городами, которые созданы русскими торговцами[84]. Создан Харьков, конечно, не русскими, но русские преобразили его, превратили большое малороссийское село в шумный деловой город, центр городской культуры с мощеными улицами и каменными домами. Украина отступала в сёла.

Новороссия

Новороссия – юго-запад Дикого поля, отвоеванный русской армией[85] у турок, татар и ногайцев и освоенный Российской империей. Громадный и очень богатый край. Тучные черноземы, дававшие огромные урожаи, пастбища, где скот мог пастись до поздней осени, а на самом юге и круглый год. Степи будущей Новороссии не были сплошным безлесным пространством. Река Самара (приток Днепра) текла в лесистых берегах. На берегах Днепра росли яблони, груши, виноградная лоза, калина, ежевика, шиповник, хмель, барбарис. На многочисленных днепровских островах – дуб, осина, ива. По лощинам встречались целые рощи дикой вишни и множество миндальных деревьев. Когда русские и украинцы заселят эти земли, они будут украшать свои куличи и пасхи настоящим миндалем.

В реках водились севрюга, осетр, сом, сазан, щука. В Днепр, Днестр и Южный Буг заходила из Черного моря громадная белуга – самая большая рыба в мире осетровых, весом в тонну и более. Балык в тех краях был самой обычной, даже бедняцкой пищей. В конце XVIII века пуд соленой рыбы продавали за 70 копеек[86]. Степи населяли олени, зайцы, кабаны, дрофы, куропатки. Близ рек жили дикие гуси, утки, цапли, аисты, журавли, бакланы и даже пеликаны. Волков и лис было так много, что запорожцы заготовляли их шкуры и торговали «мягкой рухлядью» с Малороссией[87].

Именно запорожцы стали авангардом христианского мира, проникшим далеко на юг, в дикие, враждебные еще степи. В начале XVI века Сигизмунд Герберштейн записал, что южнее Черкасс вовсе нет христианских поселений, а полвека спустя Байда-Вишневецкий создает на острове Хортица первую Сечь, начиная историю славного Запорожья. Но широкие пространства причерноморских степей еще долго оставались местом татарских и ногайских кочевий. Буджакские и крымские татары использовали эти земли только под пастбища: «турки и татары <…> на сих степях никаких селений <…> не заводят», – писал малороссийский генерал-губернатор Румянцев[88].

Через Дикое поле пролегали шляхи – пути, по которым татары отправлялись грабить окраины Речи Посполитой и Российской империи. Три шляха (Черный, Кучманский, Волошский) вели на правый берег, в Поднепровье, Подолию, на Волынь. В самые страшные годы жители галицкого Львова и польского Замостья видели с крепостных стен татарские загоны (отряды). По трем другим шляхам (Муравскому, Изюмскому, Калмиусскому) татары шли на Слободскую Украину и далее на Московскую Русь.

Давно прошли времена крымских походов на Москву или Краков, но русские и украинские крестьяне, переселявшиеся в XVIII веке на земли Дикого поля, по-прежнему рисковали имуществом, свободой и жизнью. В 1736 году во время русско-турецкой войны татары сделали набег на Бахмутскую провинцию (земли современного Донбасса): захватили множество пленников, угнали скот, сожгли хлеб, уничтожив целые селения[89]. Во время последнего татарского набега зимой 1769 года в одной только Елисаветградской провинции татары сожгли 150 деревень. Барон де Тотт, французский консул в Крымском ханстве, во время похода находился в татарском войске хана Крым-Гирея и видел всё своими глазами[90]. «Воздух, наполненный пеплом и парами растаявшего снега, затемнил солнце на время <…> Полтораста деревень были сожжены <…> огромное дымное облако распространилось на двадцать миль в пределы Польши»[91]. Татары увели тогда в Крым не менее двадцати тысяч невольников[92].

В пятидесятые годы XVIII века правительство решило заселить юго-западные окраины страны воинственными сербами, привычными к пограничной службе. В империи Габсбургов сербы и хорваты жили на Военной границе (Крайне), охраняя ее земли от турок. Сербы в Новороссии получали землю, освобождались от податей, а за это служили России в гусарских полках. Ради них создавалась особая область – Новая Сербия (недалеко от будущего Елисаветграда). В елизаветинские времена это был крайний юго-запад российских владений. Решение оказалось неудачным. Земли Новой Сербии уже были освоены украинскими крестьянами. Теперь русские военные власти выселяли их, чтобы освободить землю для сербских гусар. Тщетно хлопотал за соотечественников гетман Разумовский, предлагал отдать сербам земли пустующие (таких было еще очень много). Более того, сербы, как жаловался Разумовский, забирали у малороссийских крестьян сено и чинили «протчие несносные обиды и озлобления»[93]. Но указ императрицы допускал поселение только сербов и представителей «иных народов», покинувших земли Австрийской или Османской империй. Вскоре новым сербским поселенцам отдали еще одну область, которую назвали Славяносербией (между современными Донецкой и Луганской областями). Оттуда, правда, малороссиян и русских не выселяли, сербам отдавали пустующую землю.

Российская империя потратила на обустройство переселенцев с Балкан большие деньги, однако Новая Сербия не окупила затрат и не оправдала надежд. Желающих переселиться в Россию с Балкан оказалось намного меньше, чем ожидалось. Зажиточные, домовитые сербы не хотели менять чудесные сливовые сады Славонии и Шумадии на дикие причерноморские степи. В Новороссию ехали в основном искатели приключений, нередко пьяницы и даже настоящие лесные разбойники, не способные к сельскому хозяйству[94]. Да и само название «сербы» для этих балканских переселенцев не подходит. Преобладали там молдаване и валахи, а сербы составляли только 11% переселенцев. Были в числе жителей Новой Сербии и венгры, и болгары, и македонцы, и албанцы.

Десять лет спустя запрет на расселение русских и малороссиян в землях Новой Сербии отменят, и несколько тысяч переселенцев с Балкан будут поглощены, ассимилированы многочисленными украинцами.

Не лучше было и в Славяносербии. Иван Шевич (Шевич-старший) и Райко Прерадович (Депрерадович) сформировали два гусарских полка, но они были так малочисленны, что десять лет спустя их соединили, создав один Бахмутский гусарский полк. Однако людей всё равно не хватало, поэтому в этот «сербский» полк начали набирать малороссиян.

После Ясского мира (1791) нужда в военных поселенцах отпала. За две русско-турецкие войны русская армия присоединила к землям Российской империи всё Северное Причерноморье от Кубани до Днестра, ликвидировала Крымское ханство и Запорожскую Сечь, навсегда обезопасив крестьянский труд и сухопутную торговлю. Григорий Потемкин превращал богатые, но почти безлюдные степи в цветущий край, строил новые города – Николаев, Херсон, Екатеринослав, Севастополь. И эти города вовсе не были фантомами. Верфи Херсона и Николаева были заняты строительством кораблей для Черноморского флота. На рейде Севастополя уже стояла русская эскадра. «Великолепный князь Тавриды» планировал открыть в Екатеринославе университет, консерваторию и академию художеств[95].

Остатки мусульманского мира исчезали. В Очакове, еще недавно знаменитой турецкой крепости, даже городскую мечеть переделали в православный храм[96]. Адмирал де Рибас и военный инженер де Воллан на месте захудалого турецкого Гаджибея строили прекрасную Одессу.

Кирилл Разумовский не без удивления писал еще в июне 1782 года: «На ужасной своей пустынностью степи, где в недавнем времени едва рассеянные обретаемы были избушки, по Херсонскому пути, начиная от самого Кременчуга, нашел я довольные селения верстах в 20, в 25 и далее, большею частью при обильных водах». В самом Херсоне бывший гетман увидел «множество всякий час умножающихся каменных зданий, крепость <…> адмиралтейство со строящимися и уже построенными кораблями»[97].

Правда, даже не консерватория, а просто музыкальное училище появится в Екатеринославе только в самом конце XIX века, а университет создадут по указу гетмана Скоропадского в 1918-м. Хозяйственное развитие намного опередит культурное. Уже в начале XIX века путешественники, проезжая границу Киевской и Херсонской губерний, замечали, что в Херсонской даже простой народ живет богаче: и хлеба больше, и дома лучше выстроены[98]. А самое главное, пустынный прежде край становился всё более населенным. Надежда Ивановна Арнольди, вдова Осипа (Иосифа) Россета (бывшего флигель-адъютанта Потемкина и приближенного дюка Ришелье), в своем путевом дневнике («Журнале походу») писала: «Вышли мы из Кременчуга, шли по прекрасной прямой дороге, где по обеим сторонам виднелись беспрестанно деревни, везде церкви»[99].

Новороссийские губернии в это время не только жили в достатке, но и стали важнейшим источником экспортного зерна. Уже в 1814 году при Армане Эммануэле (Эммануиле Осиповиче) Ришелье, умном и деятельном градоначальнике, годовой торговый оборот Одессы, которая стала главным русским торговым портом на Черном море, достиг 20 миллионов рублей[100].

Вслед за победоносными полками Румянцева, Потемкина, Суворова, Долгорукова-Крымского потянулись переселенцы-малороссияне на запряженных волами повозках. Начали строить себе хаты-мазанки, разбивать сады вишневые, черешневые, сажать свою любимую красную калину. Так на месте Дикого поля возникла процветающая Новороссия, заселенная преимущественно украинскими крестьянами.

По-прежнему приглашали иностранцев, в особенности болгар, молдаван, немцев. Хотели даже привезти с Британских островов настоящих английских каторжников. В Новороссии давали землю и русским крестьянам, при Потемкине охотно принимали даже беглых мужиков и еще недавно гонимых староверов.

Но и в XIX веке, когда о потемкинских вольностях помнили только историки, беглые мужики, русские и малороссияне, отправлялись в Причерноморье и Приазовье, «из старых украинских губерний пробирались глухими тропинками, оврагами и одинокими степными лесками», надеясь найти лучшую жизнь: «…там тебе и сало и масло постное греческое, прямо с порта, в богоспасенные дни. Ешь-кушай да трудись, душа. Сказано, вольница! Захочешь жены – и жинку тебе справят новую»[101], – мечтает один из героев романа Григория Данилевского «Беглые в Новороссии». Этот писатель больше известен романами из русской истории. Кто не читал «Мировича», «Княжну Тараканову», «Сожженную Москву»? Его ранний приключенческий роман сейчас забыт, хотя именно «Беглыми» писатель в свое время привлек внимание читателя. Данилевский напечатал его под псевдонимом «А. Скавронский». Хотя роман написан весьма посредственно, читатели и критики оценили новизну темы. Автора стали называть «русским Купером». Успех побудил Данилевского превратить роман в трилогию: «Беглые в Новороссии» – «Беглые воротились» – «Новые места».

Григорий Петрович родился и долгие годы жил на Слобожанщине, которая на юге граничит с новороссийскими землями. К тому же не раз бывал в Новороссии по делам службы, поскольку трудился в министерстве просвещения чиновником для особых поручений.

«Крепостная Русь» нашла в степях Приазовья и Причерноморья «свои Кентукки и Массачуссетс». Новороссия была для русского читателя из Москвы, Петербурга, Центральной России страной непривычной и настолько незнакомой, что Данилевский то и дело вынужден был прибегать к примерам из американской литературы и американской жизни: «А эта Новая Диканька – сущая американская ферма!»[102] Как будто об американском Диком Западе в России знали больше, чем о своей же земле.

Этнографическая карта Новороссии менялась много раз. Капризных европейцев заманивали фантастическими преференциями. Земельные наделы были очень большими – по 60 десятин на хозяйство, отданных в вечное владение[103]. Немцев-колонистов навсегда (!) освобождали от военной и гражданской службы. Освобождали и от постоя, – а это было очень большой льготой: размещение солдат и офицеров «по обывательским квартирам» – неприятная и часто просто разорительная повинность. Наконец, немецкие общины освободили от всех податей на тридцать лет. Если дела у общины шли плохо, то правительство могло продлить освобождение еще на тридцать лет, как это и было сделано с общиной данцигских меннонитов, поселившихся на острове Хортица. Русские и украинские поселенцы освобождались от налогов на полтора, на три года, иногда на пять или шесть лет, и только немногие счастливцы, селившиеся на самых неосвоенных и еще опасных землях (до ликвидации Крымского ханства), могли получить немыслимую льготу – пятнадцать лет без податей. Но шестьдесят лет без податей, как с меннонитами Хортицы, – это было просто невозможно.

С греками и армянами, которых переселили из Крыма еще до ликвидации Крымского ханства, обходились почти так же, как с немцами. Им строили дома за казенный счет, освобождали от податей. Трудолюбивые и оборотистые армяне и ничуть не уступавшие им греки стали лучшими новороссийскими купцами. На месте крохотного Павловска расцвел Мариуполь. А построенная армянами Нахичевань одно время была больше и богаче соседнего Ростова: «В центре городка Нахичевани (названного так в честь Нахичевани закавказского, старого армянского города) я помню перед армянским собором <…> огромный бронзовый памятник Екатерине с надписью: “Екатерине Второй – благодарные армяне” <…> Дела армян на новом месте пошли завидно хорошо»[104], – писала Нина Берберова уже в XX веке. Ее дедушка Иван Минаевич Берберов был среди тех самых армян, что переселились на берега Дона из тогда еще татарского Крыма.

«Единой новороссийской общности» никогда не было. Греки и армяне, давно привыкшие жить в диаспоре, сохраняли свои нравы, обычаи, культуру. С украинцами и русскими они не ссорились, но и не сливались. У греков были свои гимназии, свои церкви. На их украшение греческие купцы не скупились, а священников нередко выписывали из самого Константинополя[105]. Своим особым миром будут жить и евреи-колонисты, хотя их новороссийские злоключения – совсем другая история.

Немцы тем более не смешивались с другими народами. Их изоляционизму способствовала и религия. Немцы трудились, богатели, но вовсе не стремились стать русскими или малороссиянами. Из поколения в поколение они сохраняли свои обычаи, одежду, немецкий язык.

Российская империя, щедрая к выходцам из Данцига или Триеста, была скупа к уроженцам Великороссии и Гетманщины. Русским и малороссиянам не полагались немецкие или греческие льготы. Им просто не мешали. Помещики, получившие земли в Херсонской или Екатеринославской губернии, могли принимать беглых. Прекратили гонения на раскольников-великороссов, и эти русские протестанты, трудолюбием и благочестием не уступавшие немцам, ставили дома, распахивали под огороды херсонский и екатеринославский чернозем. Нетребовательные славяне быстро заселяли пустующие земли, становясь государственными и помещичьими крестьянами.

Пустующих земель еще в начале XIX века было так много, что за помещичьими крестьянами даже не закрепляли наделы, а разрешали им пахать землю «по мере сил своих»[106]. Помещики по-своему крестьянам помогали, ведь земля без крестьян не приносила дохода.

Из воспоминаний Александры Смирновой-Россет: «Тогда имения населялись или покупкой, или залучением бродячих крестьян из южных губерний. <…> Им отводили место, глину, солому для кровли, известь, покупали соху, волов, и два-три года они работали на себя»[107].

И все-таки, несмотря на все этно-демографические фантазии чиновников елизаветинской и екатерининской России, решающую роль в заселении Новороссии сыграли малороссияне.

Пускай немцы были лучшими хлеборобами, русские староверы – лучшими огородниками, болгары – садоводами, греки и армяне держали в своих руках торговлю, но страна была заселена преимущественно малороссами из Полтавской и Черниговской губерний, а также из Слобожанщины и с правобережья Днепра. Германия была все-таки очень далеко, но и великорусские губернии – не близко. А украинцы жили неподалеку. Именно они и начали превращать Новороссию в Южную Украину.

Вот данные только по одному Бахмутскому уезду. Это восточная окраина новороссийских земель. Бахмутовская слобода была известна еще с XVI века, но городом она стала только в 1701–1703 годах, когда по приказу Петра I там построили крепость. Тогда жители Бахмута занимались главным образом солеварным промыслом. В 1701-м в Бахмуте жило 36 русских, 2 донских казака и 112 «черкас», то есть украинских козаков. Это были козаки Изюмского полка, одного из полков Слободской Украины[108]. К 1719 году (данные первой ревизии) крохотный городок вырос, а вокруг него раскинулись русские слободы. Теперь малороссияне составляли там только 20% от населения[109]. Но в дальнейшем приток малороссийских крестьян был значительно больше русского, и уже в 1763 году на территории будущего Бахмутского уезда[110] русские делили с молдаванами второе-третье места (9,8% русские, 9,9% молдаване), а малороссияне составляли 78,6% населения[111]. А ведь это край, сравнительно близкий к великорусским губерниям.

Когда генерал Текели ликвидировал Запорожскую Сечь, многие освободившиеся земли стали заселять малороссийские (украинские) селяне, нередко родственники запорожцев. На бывших запорожских землях, несмотря на приглашение множества иноплеменных колонистов, украинцы преобладали. В 1779 году они составляли 64,3% всего населения. На втором месте оказались греки (13,7%), за ними следовали армяне (10,61%) и русские (немногим более 8%)[112].

Малороссияне господствовали и в Херсонской губернии. Там во второй половине семидесятых годов XIX века они занимали более 70% населения, на втором месте шли молдаване (17,9%), на третьем – великороссы (8,2%)[113]. В Херсонской губернии того времени это были главным образом русские староверы. Они не боялись ни далеких путешествий, ни стран даже более экзотических, чем эта.

Украинцам переселиться в Новороссию было несравненно легче и проще, чем русским. Путь из Слободской Украины в «Бахмутскую провинцию», из Гетманщины в Екатеринославскую губернию, с правобережной Украины в Херсонскую – близкий и сравнительно легкий. Да и климат Херсонщины был полтавчанину привычнее, чем великороссу из Торжка или Твери.

Не удивительно, что Иван Аксаков, в разгар Крымской войны оказавшийся вместе с дружиной Московского ополчения в Херсонской губернии, почувствовал себя в чужой стране. Он с горечью признал отсутствие русского патриотизма у населения: «нет никакой привязанности к России»[114]. Да и от кого бы ожидать русского патриотизма в стране, заселенной украинцами, немцами, молдаванами и евреями. Даже чиновничество там состояло в основном из польских шляхтичей. Русские в тех краях были представлены преимущественно «очень злыми» староверами, которые были крайне недовольны порядками николаевской России: «Русские здесь – поколение беглых, враждебное России. <…> Россия является для них страшилищем, страною холода, неволи, солдатства, полицейщины, казенщины»[115], – писал Аксаков отцу осенью 1855 года.

Правда, это было только началом истории Новороссии. После реформ Александра II вновь будут расти города, где начнут селиться пришлые рабочие и крестьяне, отправлявшиеся на «отхожие промыслы». Среди тех и других было много жителей великорусских губерний. В деревне украинцы останутся самым многочисленным народом, но в городах Новороссии они уступали в численности не только русским, но и евреям[116]. В городах господствовали русский язык и русская культура, поэтому и сами украинцы там быстро ассимилировались русскими. Но до этой новой русификации и урбанизации края было еще далеко, и в начале XIX века Новороссия была страной деревень и хуторов.

Александра Осиповна Смирнова-Россет провела детство в Грамаклее – херсонском имении своей бабушки. Из воспоминаний А. О. Смирновой-Россет об Н. В. Гоголе: «…мы читали с восторгом “Вечера на хуторе близ Диканьки”, и они меня так живо перенесли в великолепную Малороссию. Оставивши еще в детстве этот край, я с необыкновенным чувством прислушивалась ко всему тому, что его напоминало, а “Вечера на хуторе” так ею и дышат. С ним тогда я обыкновенно заводила речь о высоком камыше и бурьяне, о белых журавлях на красных лапках, которые по вечерам прилетают на кровлю знакомых хат, о галушках и варениках, о сереньком дымке, который легко струится и выходит из труб каждой хаты»[117].

Гоголь вспоминал Полтавщину, а «черноокая Россети» – именно Херсонщину, то есть Новороссию, которую каких-нибудь шестьдесят лет назад завоевали русские войска. Но демографическое завоевание прочнее военного. Вот так земли, приобретенные военным гением Румянцева и Суворова, обустроенные административным гением Потемкина, Ришелье и Воронцова, стали новым домом для многочисленного украинского народа.

Часть II

Имя и нация

Западные русские

– Вы русские?

– Ни!

(Из ответов украинских крестьян на вопросы Пантелеймона Кулиша)

В этом простодушном ответе – целая эпоха, история на половину тысячелетия.

Население Западной Руси, во второй половине XIV века оказавшееся под властью Литвы и Польши, сохранило не только православную веру, но и прежнее имя – «Русь», «руские», «руськие», «русины», то есть русские. Так они называли сами себя, так их называли поляки и литовцы.

Бывшее Русское королевство (Галиция) стало Русским воеводством, которое просуществует почти до самого конца Речи Посполитой и будет ликвидировано австрийскими властями, оккупировавшими земли воеводства в 1772 году. Центром воеводства был город Львов. Еще в XVIII веке поляки, случалось, называли не только жителей Русского воеводства, но также их соплеменников с Волыни, Подолии, Надднепрянщины «русинами» или «козаками-русинами»[118]. А в XVI–XVII веках слова «русские», «русины», «Русь» были общепринятыми. В конце XVI века участники Львовского православного братства отстаивали права «народа нашего великоименитого русского»[119].

В 1595 году папа Римский повелел выбить особую медаль с надписью «Ruthenis receptis» («На приобщение русинов») в честь унии Киевской митрополии с католической церковью[120].

В начале XVII века «Русью» называли земли Речи Посполитой, населенные православными[121]. При этом поляки и литовцы различали «москву» и «русь». «Москва» – это не только город, но и название народа[122], который они вовсе не путали с хорошо известными им «русинами», «русью». Литовский канцлер Альбрехт Радзивилл в 1650 году в своем дневнике записал: Хмельницкий «держит всех русинов в таком повиновении, что те готовы всё сделать по одному его жесту»[123]. Во время осады Львова войсками того же Хмельницкого монахи бернардинского монастыря, устроившие этно-религиозную «чистку», называли своих врагов «русинами»[124].

«Против нас не шайка своевольников, – говорил гетман Великого княжества Литовского Павел Ян Сапега, – а великая сила целой Руси. Весь народ русский из сел, деревень, местечек, городов, связанный узами веры и крови с козаками, грозит искоренить шляхетское племя и снести с лица земли Речь Посполитую»[125]. А сами русины гордо называли себя «старожитным народом руським Володимирова корня»[126].

Гетман Иван Выговский, пришедший к власти вскоре после смерти Богдана Хмельницкого, пытался создать под властью Речи Посполитой «Великое княжество Русское». Западные «русские» говорили «руской мовой», исповедовали «рускую веру». Образованные выпускники Киево-Могилянской коллегии (будущей академии) даже заменяли слово «Русь» словом «Россия». Стихотворение «К реестру войска Запорожского» (1649) завершалось такими словами:

З синов Владимирових Россiя упала —
З Хмельницьких за Богдана на ноги повстала[127].

«Эта Русь – все наголо мятежники»[128], – говорили поляки в том же 1649-м, когда русские из царства Московского еще и не собирались вступать в войну. Так что Россия и Русь здесь – никак не царство Московское, а земли Войска Запорожского или вообще все земли, населенные «русинами». Сам Хмельницкий, опьяненный победами (и, вероятно, не только победами), на переговорах с поляками назвал себя «единовладцем и самодержцем руським»[129].

Из этого факта не только простые читатели, но даже многие историки, приверженные идее «Русского мира», делают такой вывод: население Западной Руси – от Львова и Перемышля до Чернигова и Нежина – это русский народ, такой же или почти такой же, как в Рязани, Костроме или Нижнем Новгороде. Увы, историческая реальность бесконечно далека от такой приятной, соблазнительной для современного русского человека идеи.

Имя часто живет своей особой жизнью. По свидетельству Тадеуша Бобровского, еще в сороковые годы XIX века поляки из Литвы называли «русинами» волынских поляков, чуждых как самим русским, так и русинам-украинцам. Напротив, русинов-украинцев с Волыни и Подолии в Славяно-греко-латинской академии причисляли к «польской нации», хотя эти православные студенты никак не могли быть поляками[130].

Дольше всего имя русское продержалось на самом западе украинских земель. Пока власть на Западной Украине была в руках поляков, а русский (великоросс) был в тех краях редким гостем, население Волыни, Подолии, Киевщины сохраняло свое древнее русское имя. Поляк Ромуальд Рыльский спасся от ножей гайдамаков, когда запел народную песню, которую мог слышать только на Западной Украине: «Пречистая Диво, Мати руського краю…»[131]. После разделов Речи Посполитой еще несколько десятилетий жизнь народа менялась мало, поэтому и в начале XIX века Павел Пестель, одно время служивший в Тульчине (Подолия), заметил, что местное население называет себя «Руснаками»[132].

В австрийской Восточной Галиции русское (русинское) имя прочно держалось еще в начале XX века. Так, в 1917–1918 годах дети в Галиции пели «В нас родына вся одна, наша мыла Русь свята». В Станиславове (современный Ивано-Франковск) только после 1917 года этноним «украинец» начинает вытеснять традиционный этноним «русин». В Закарпатье и восточной Словакии самоназвание «русины» сохранилось и до нашего времени, связывая настоящее народа с далеким древнерусским прошлым, от которого помимо имени мало что осталось.

Но стоило «русинам», «руським», «руснакам», «русским» с Украины встретиться с восточными или северными русскими, то есть с собственно великороссами, как выяснялось, что общее имя не в силах объединить давно разделившиеся народы.

В творческом наследии историка и филолога-слависта Юрия Венелина есть статья, опубликованная уже после смерти ученого: «О споре между южанами и северянами насчет их россизма». Поводом для статьи послужило издание «Описания Украины» Гильома де Боплана – известного сочинения XVII века. Но автор вышел далеко за рамки рецензии и даже как будто вовсе позабыл о самой книге, настолько увлекла его проблема. Венелин, романтически настроенный панславист, считал «северных россов» (собственно русских) и «южных россов» (украинцев, закарпатских русинов и белорусов) одним народом, но в статье писал о национальных противоречиях между северными и южными русскими как о предмете всем известном и сомнений не вызывающим. «Русский не признает в “южанине” своего и, расслышав акцент, спросит: “Вы верна нездешний?”, и тогда, любезный мой южанин, называйся, как тебе заблагорассудится, – испанцем, пруссаком, халдейцем или тарапанцем, – всё равно, все тебе не поверят, и как ты ни вертись, ни божись, всё ты не русский! Но ты скажешь, что ты малоросс – всё равно, всё ты не русский, ибо московскому простолюдину чуждо слово росс…»[133]

Здесь Венелин интересен не как исследователь, а как свидетель, как источник. Сам филолог был закарпатским русином («карпато-россом»), и звали его на самом деле не Юрием Ивановичем Венелиным, а Георгием Гуца. Он вырос в Закарпатье, учился в Унгваре (Ужгороде), а затем во Львовском университете, то есть уже в Галиции. В двадцать лет нелегально пересек границу и бежал в Россию, где поступил в Московский университет. Был домашним учителем в семье Аксаковых, среди его учеников-воспитанников – Иван и Константин Аксаковы. Ездил в научную командировку на Балканы[134], а путь на Балканы пролегал через земли Южной России и Украины.

Так что у Венелина был богатый опыт межнационального общения. Судя по этой статье, закарпатского русина, равно как и малороссиянина-украинца, в Москве своим не считали. Но точно так же не считали своим и «северянина» на Украине и в Закарпатье: «…как ни называй себя он русским, всё-таки он не русин, а москаль, липован и кацап. По мнению южан, настоящая Русь простирается только до тех пределов, до коих живут южане, а всё прочее московщина»[135].

Но еще интересней другое свидетельство Венелина. По его словам, «карпато-росс, живущий на берегах Тисы», то есть соплеменник Венелина, принимает «русского гренадера, северного уроженца, за чеха», в то время как «настоящим русским» будет для него гренадер из Глухова или Чернигова, то есть украинец. О Руси такому карпато-россу напомнит книга, изданная в Киеве, но не в Москве[136].

Между тем на Восточной Украине русские уже прочно ассоциировались именно с «москалями», великороссами. Аксаков писал, что в Харьковской губернии «курчанина» (великоросса из Курской губернии) называют «русским»[137]. Не зря же украинские крестьяне на вопрос Кулиша «Вы русские?» твердо отвечали: «Ни!»[138].

Черкасы и «хохлы бесовские»

Нации не складываются за несколько лет. Процесс разделения древнего русского народа шел медленно. Еще в XIV веке западнорусские князья и бояре поступали на службу Великому князю Московскому, и между ними и московскими боярами вроде бы не было больших национально-культурных различий[139]. В начале XVI века на московской и литовской Руси побывал немецкий дипломат Сигизмунд фон Герберштейн. Он еще считал русских из Великого княжества Московского, Литвы и Польши одним народом. Однако русских из московского государства называл «московитами», а русских, которые жили по Борисфену (Днепру), называл «черкассами» (Circassi ) – в честь города Черкассы, в то время передового рубежа украинского казачества[140]. До создания Запорожской Сечи оставалось еще несколько десятилетий. Герберштейн познакомился с одним из первых организаторов украинского казачества Евстафием Дашкевичем, «мужем исключительной хитрости», к тому же «весьма опытным в военном деле», который, по словам Герберштейна, «не раз представлял из себя изрядную опасность и для самого московита, у которого некогда был в плену»[141]. В 1515 году Дашкевич вместе с крымским ханом Мехмед Гиреем и воеводой Киева Андреем Немиром совершил набег на Чернигов, Стародуб, Новгород-Северский, недавно присоединенные к Москве. Герберштейн рассказывает о военной хитрости Дашкевича, который заманил московитов в ловушку, «окружил их и перебил всех до единого»[142].

В XVI веке украинские козаки всё чаще появлялись в Москве, где их принимали на службу как наемных пехотинцев наравне с немцами. Московские русские в них русских людей не признали, а называли так же, как и Герберштейн, «черкасами» / «черкассами». В Смутное время имя «черкасы» стало синонимом разбойников, головорезов, столь же чуждых и ненавистных, как ляхи[143]. Тогда же, как доказал академик Б. Н. Флоря, появилось в русском языке и слово «хохол». Оно упоминается во «Временнике» дьяка Ивана Тимофеева (1609) и «Грамоте земских властей Ярославля» в город Казань (1611). В обоих источниках люди с хохлами на головах – это поляки, католики[144]. Они хотят не только народ православный склонить к латинской ереси, но и заставить отказаться от данного Богом облика – брить бороды и головы, оставив только «бесовский хохол» (то есть чуб, оселедец) на голове. Как писал один русский воевода в 1621 году: «…некрещеные вы, поганые хохлы, сатанины угодники, хамовы внучата…»[145]

Польский военачальник Ян Петр Сапега, разоривший Вязьму, штурмовавший Троице-Сергиевский монастырь и Москву, в 1611 году писал: «У нас в рыцарстве бо́льшая половина русских людей»[146]. Речь, разумеется, шла о «русских» западной Руси, а не о врагах-московитах.

Запорожские козаки составляли до двух третей войска гетмана Ходкевича, разбитого ополчением Минина и Пожарского в Московской битве (1–3 сентября (22–24 августа) 1612 года)[147]. Русские не особенно отличали этих «соплеменников» от настоящих поляков и литовцев, тем более что военная власть была в руках именно поляков-католиков, а также и полонизированных католиков-литовцев: Жолкевского, Сапеги, Ходкевича и самого короля Сигизмунда III, фанатичного католика, покровителя ненавистной для православных унии. Наконец, обычай носить чуб переняли и некоторые поляки.

Образ хохла-врага – безбородого, бритоголового оккупанта с чубом-хохлом – просуществовал недолго. Хотя украинские козаки продолжали воевать под польскими знаменами, их со временем перестали смешивать с «польскими людьми» или «литовскими людьми», а называли «литовской земли хохлачами» или «черкасами-хохлачами»[148]. Поскольку чуб был характерной чертой внешности запорожского козака и вообще украинца, то прозвище закрепилось. И уже в петровское время, в разгар Северной войны, русский офицер Левашов ответит украинцам, роптавшим на поборы и разорения от русских солдат: «Полно вам, б… дети, хохлы свои вверх поднимать! Уж вы у нас в мешке»[149].

Вообще именно в устах русского, «москаля» слово «хохол» и становилось или оскорблением, или насмешкой, которую украинцы воспринимали болезненно. Когда Карл XII пришел на украинские земли, то украинские козаки и крестьяне, не подчинившиеся Мазепе, начали против войск короля партизанскую войну. Захваченных в плен шведов передавали русским, и те будто бы снисходительно благодарили союзников – наливали чарку горилки и говорили: «Спасибо, хохленок!»[150] По крайней мере, так передает автор «Истории русов».

Один малороссиянин рассказывал в Мотронинском монастыре историю о хитрости украинских козаков, которые искали случай отличиться во время осады Очакова Потемкиным, но при этом очень берегли свои жизни. Потемкин, недовольный козаками, обратился к ним «по-московски»: «А что вы, хохлы?..» Недовольный рассказчик комментировал: «О, цур ему, что так негарно лается…» (ругается. – С . Б .)[151] Поэтому крестьяне-собеседники Кулиша отказались называть себя хохлами. Они даже обиделись: «Якиi ж ми Хохли?»[152]

Тем не менее Николай Костомаров писал, будто сами «южнороссы» (украинцы) нередко употребляют слово «хохлы», «не подозревая в нем ничего насмешливого»[153]. Костомаров был уроженцем Слобожанщины, где население было смешанным, а русские деревни стояли по соседству с украинскими, многие украинцы сами себя называли хохлами, ничуть не стесняясь[154].

Что там мужики, когда даже Александра Осиповна Смирнова-Россет охотно признавалась, что сама она «хохлачка», и спрашивала Гоголя: «точно ли вы русский или хохлик?»[155] Русские люди, от князя И. М. Долгорукого до И. С. Тургенева и С. Т. Аксакова, слово «хохол» употребляли охотно как синоним «малороссиянина».

Но «хохлы» жили и живут преимущественно в устной речи. А вот «черкасами» называли русинов-украинцев и в повседневной жизни, и в деловой переписке. Иногда писали о «запорожских черкасах»[156]. Даже после Переяславской рады русские люди не считали черкасов своими, по-прежнему смотрели на них, как на чужаков, ставили в один ряд с немцами. Недаром в царском указе от 1682 года «боярским людям» было велено не обижать, не оскорблять иностранцев: «…вам же с иноземцом, черкасом, немцом и иным никаким людем поносных никаких слов не говорить и ничем не дразнить!»[157]

Иностранному наблюдателю в XVII веке различия между восточными и западными русскими бросались в глаза больше, чем Герберштейну в начале XVI века. Английский врач Самюэль Коллинс, десять лет служивший при дворе Алексея Михайловича, не раз видел там и приезжих из страны, которую он называет Черкасией (Chirchass Land ). Это название Коллинс вряд ли выдумал сам, скорее всего – почерпнул из разговоров русских людей. Коллинс решил, будто черкасы – «грубый и мрачный» народ «татарского племени». Различия между русскими из Москвы и русинами с Украины были столь велики, что два родственных славянских народа англичанин родственными не посчитал. Возможно, его ввели в заблуждение слухи о настоящих кавказских черкесах, которых русские и в XIX веке будут называть «татарами». Но из описания внешности, быта и нравов этих самых черкасов не остается сомнений, что Коллинс видел именно украинцев/русинов, а не кавказских черкесов/адыгов. Он даже делает важное уточнение: «Воинов они на своем языке называют казаками  (Cossacks ), почему ошибаются многие, считая казаков особенным народом»[158].

Во времена Петра Великого русские продолжали называть своих соседей «черкасами», что видно из многочисленных сохранившихся документов. Так, Иван Желябужский, русский дипломат и государственный деятель времен Алексея Михайловича, Федора Алексеевича, царевны Софьи и Петра Великого, называл Мазепу «черкасским гетманом»[159]. Феофан Прокопович в своей «Истории императора Петра Великого» использует эти слова как синонимы. Так, гетман Мазепа, по словам Феофана Прокоповича, был родом «Малороссийчик, или как просто зовут Черкасин»[160].

Слово это дожило до екатерининских времен. Новороссийский генерал-губернатор Синельников в деловых документах использовал понятие «черкасы» уже в восьмидесятые годы XVIII века[161]. Более того, даже в XIX веке оно было известно не одним лишь историкам. А. О. Смирнова-Россет поминает «черкасов с чубами» в письме к Константину Аксакову[162] и в своих автобиографических записках[163], хотя уже на рубеже XVII–XVIII веков слово «черкасы» заменялось входившими в употребления понятиями: «малороссияне», «народ малороссийский».

Народ малороссийский

Само понятие «Малая Россия» придумали греки. Так в первой половине XIV века Константинопольский патриарх и его приближенные называли земли «королевства русского» (то есть Галицко-Волынского княжества) и галицкой епархии.

В 1299 году, после нового разорения Киева татарами, митрополит Киевский и всея Руси Максим переехал в северо-восточную Русь, во Владимир-на-Клязьме. Тогда великий князь Галицкий Лев Данилович начал добиваться, чтобы в его землях создали новую митрополию. Добиться удалось только его сыну Юрию Львовичу в 1305 году. Так появилась новая митрополия – Галицкая. В ее юрисдикцию входили всего шесть из девятнадцати русских епархий. Не только северо-восточная Русь, но и Киев, Чернигов, Смоленск, Псков, Новгород – все эти епархии остались под властью митрополита Киевского и всея Руси. Русский историк Александр Соловьев предположил, что именно отсюда и появилось словосочетание «Малая Русь»[164]. Не «старшая» Русь и не «первоначальная», а всего лишь меньшая по размеру.

Новая митрополия просуществовала несколько лет – до смерти Нифонта, первого галицкого митрополита. Его преемник Петр был уроженцем галицкой земли, но жить предпочитал в северо-восточной Руси, дружил с московскими князьями. Он восстановил церковное единство Руси. Правда, споры о единстве и попытки разделить Киевскую митрополию будут идти еще долго и завершатся только в середине XV века, когда в Москве будет сидеть митрополит Московский и всея Руси, а в Киеве – митрополит Киевский и всея Руси.

Но в XIV веке понятие «Малая Русь» существовало в основном на бумаге, в переписке деятелей церкви. «Малой Русью» обычно называли только Галицию и Волынь. Иногда, правда, так обозначали вообще все западные русские земли, которые к концу века окажутся под властью поляков и литовцев. Сами русские в то время «малороссиянами» себя не называли. Только Юрий II Болеслав, последний правитель Галиции (сын князя Тройдена Мазовецкого и галицкой княжны), в 1331 году называл себя в грамоте к магистру Тевтонского ордена «природным князем всей Малой Руси»[165]. Малая Русь здесь – только земли его княжества. Польского короля Казимира Великого, которому и досталась Галиция, в канцелярии патриарха Константинопольского называли «королем Ляхии и Малой России»[166]. Но в XV веке наименование «Малая Русь» исчезает надолго. Возрождается оно только на рубеже XVI–XVII веков, когда на Западной Руси развернулась полемика вокруг унии. Интересно, что один из первых текстов, где упоминаются «христиане Малой Руссии», был составлен церковным писателем Иоанном Вишенским опять-таки в греческих землях – на Афоне[167].

Теперь Малой Русью называли все населенные русинами земли Речи Посполитой. Так, в 1643 году в типографии Киево-Печерской лавры напечатали текст молебна с поминанием святых, «в Малой России просиявших»[168].

Деятели церкви имели вес в тогдашнем мире. Не удивительно, что слова «Малая Русь» были хорошо известны и гетманам, и козацким полковникам. Уже в двадцатые годы XVII века запорожские козаки называли свое отечество «Малой Россией»[169]. В письме Богдана Хмельницкого к реестровому полковнику Ивану Барабашу, отправленном осенью 1647-го, то есть почти за полгода до восстания, говорилось о «правах и вольностях казацких и Малороссийских»[170].

После Переяславской рады страна перешла под власть московского царя, который даже сменил свой прежний титул («государь и самодержец всея Руси») на новый: «государь всея Великая и Малая Росии». Две Руси, западная и восточная, объединились. Казалось, естественно было бы сохранить за народом древнее русское имя, перестать называть московских русских «москалями» или «москвой», а западных русских (русинов) – «хохлами» и «черкасами», ведь и те, и другие – русские, Русь. Они исповедовали одну религию. Говорили хоть и на различных, но все-таки еще очень похожих языках[171]. Но не тут-то было. Различия между народами были слишком заметны. Оказавшись в одном государстве, русские и русины не могли больше называться одним именем. Простой народ сохранил прежние имена («хохлы», «москали»), но официальный язык требовал других слов. И здесь снова пригодилась «Малая Русь», включенная даже в титул государя.

Термин «Малая Россия» вскоре стал достаточно распространенным, а в переписке между козацкой старши́ной и властями царства Московского – общепринятым. Незадолго до Конотопской битвы козацкая старши́на Правобережья обратилась с посланием к московскому воеводе Григорию Ромодановскому и промосковскому наказному гетману Ивану Беспалому. В письме козацкие полковники называли своей «отчиной» «Малую Росию»[172]. Среди подписавших письмо находим имена Ивана Богуна, Остапа Гоголя, Петра Дорошенко.

«Народ малороссийский» упомянут в мае 1660 года в письме козацкого полковника Василия Золотаренко[173]. Слово прижилось, его стали использовать и в московских приказах, и в гетманской канцелярии. К концу XVII века это был уже вполне официальный термин. В договоре, который заключил Василий Голицын, представлявший интересы правительства царевны Софьи, и козацкая старши́на (элита козачества) во главе с только что избранным гетманом Иваном Мазепой («Каламакские статьи» 1887 года), говорится именно о «малороссийском народе». Сам гетман Иван Мазепа выступал от имени «войска Запорожского и народа Малороссийского»[174]. Мазепа писал своим полковникам об «отчизне нашей малороссийской», о «вольном нашем народе малороссийском»[175]. В Москве создали даже специальный Малороссийский приказ, занимавшийся делами этой богатой, но беспокойной страны. В XVIII веке слово «малороссияне» стало уже общепринятым.

Образованные украинцы понятия «Малороссия», «Малая Россия», «малороссияне» приняли и охотно употребляли. Даже название «История русов, или Малой России» отразило эту перемену. Хотя интересовавшиеся историей люди, читатели всё той же «Истории русов», хорошо знали, что прежде именно они звались «руськими», русскими.

Русский человек (великоросс) в самих названиях «Великая Русь» и «Малая Русь» невольно находит приоритет, старшинство Руси Великой. Но украинец, очевидно, не видел ничего обидного, уничижительного в словах «Малая Россия», «малороссияне», «малороссы». Не видел он ничего особо замечательного и в словах-антонимах: «Великороссия», «великороссияне», «великороссы». «Великий» по-украински значит просто «большой»[176].

Поэтому Гоголь употреблял слово «Малороссия» как синоним «Украины», не более того. Только во второй половине XIX – начале XX веков слово «малоросс» обретет новый смысл. Тогда «малороссами», «малороссиянами» будут называть сами себя русифицированные украинцы, сторонники идеи «большой русской нации». Они признают себя «младшими братьями» русских. Но в гоголевские времена этого нового значения у слова еще не возникло. Поэтому Гоголь писал об упоительном дне в Малороссии и об украинской ночи, свободно используя понятия, которые со временем станут взаимоисключающими.

Вслед за Гоголем и мы будем использовать эти слова как синонимы.

Страна козаков

«Що то за Маросияне? Нам ёго й вимовить трудно», – говорили всё те же украинские крестьяне, что отказались считать себя русскими. «Малороссиянин – слово книжное, и они (украинские крестьяне. – С . Б .) его не знают», – пояснял Пантелеймон Кулиш. Вопреки этому свидетельству, в украинском фольклоре слово «малороссияне» известно. Даже неграмотные украинцы могли его не раз слышать, скажем, от русских чиновников или от панов. Тот же Кулиш услышал от восьмидесятилетнего козака Семена Юрченко историю о том, как светлейший князь Потемкин будто бы обратился к Екатерине II с просьбой набрать в армию «из трех губерний чистых малороссиян»[177], высоко ценя их боевые качества. Слово «малороссияне» часто использовал и Шевченко, но только в русских повестях, в своем русском дневнике и в письмах к русским адресатам. В его поэзии этого названия нет, как нет там и Малой Руси. В поэзии есть «козаки».

Слово «казак» впервые упомянуто еще в XIII веке в тексте под названием Codex Cumanikus , составленном, видимо, в Кафе (Феодосии) монахами-францисканцами. «Казак» там был часовым, стражником. В XIV–XV веках это слово имело уже два значения, противоположных только на первый взгляд: 1. наемный воин, стражник; 2. изгнанник, скиталец, авантюрист[178]. В сущности, и те, и другие – люди, порвавшие со своим родом, с привычным окружением, головорезы, которые решили или продать подороже свою саблю, или, если покупателя не нашлось или искать его было унизительно, сами добывали себе пропитание всё той же саблей.

С конца XV века слово «казак» («козак») всё чаще обозначает уже не татарина, а славянина, казака донского или «черкасского».

Обжитые земли Московского Великого княжества и Великого княжества Литовского отделялись от Крымского ханства широкой полосой земель, почти незаселенных – Диким полем. Жить в Диком поле было слишком опасно для нормального обывателя. Другое дело – воинственный и вооруженный авантюрист. Ему вдали от начальства – воеводы, старосты, каштеляна – только вольготнее. Но лучше предоставим слово писателю. Среди обширных и не воплощенных в жизнь планов Николая Васильевича Гоголя была и книга об истории Малороссии.

Из статьи Н. В. Гоголя «Взгляд на составление Малороссии»: «И вот выходцы вольные и невольные, бездомные, те, которым нечего было терять, которым жизнь – копейка, которых буйная воля не могла терпеть законов и власти, которым везде грозила виселица, расположились и выбрали самое опасное место в виду азиатских завоевателей – татар и турков. Эта толпа, разросшись и увеличившись, составила целый народ, набросивший свой характер и, можно сказать, колорит на всю Украину, сделавший чудо – превративший мирные славянские поколения в воинственный, известный под именем козаков народ, составляющий одно из замечательных явлений европейской истории, которое, может быть, одно сдержало это пустошительное разлитие двух магометанских народов (татар и турок. – С . Б .), грозивших поглотить Европу»[179].

Козаков стали использовать в своих целях и военные власти Великого княжества Литовского, а позднее – и власти польской короны. Войск для охраны южных границ от крымских и буджакских татар не хватало, а козаки подходили на роль пограничной стражи. Однако их военный потенциал оказался гораздо значительнее. Первые настоящие организаторы украинского казачества – староста хмельницкий Предслав Лянцкоронский и староста черкасский и каневский Евстафий Дашкевич – перевооружили козаков и начали успешно воевать против татар и турок, отвечая набегом на набег. Воевали козаки и против русского (Московского) государства, но главным противником все-таки оставались басурмане. В начале 50-х годов XVI века Дмитрий Вишневецкий, христианский рыцарь, посвятивший жизнь войне против ислама, основал замок на острове Малая Хортица, что в нижнем течении Днепра. Уже летом 1557-го замок был окружен татарами. Вишневецкий с козаками отступил в Черкассы, а укрепления на Хортице были разрушены татарами. Но именно с этого замка пошла история Запорожской Сечи.

Днепровское (Запорожское) казачество поставил на службу Речи Посполитой Стефан Баторий, учредив казачий «реестр». Реестровые козаки получали жалованье за службу польской короне и воевали за польские интересы на всех южных и восточных фронтах – от Смоленска до Молдавии. Позднее польский опыт используют русские, превратив донских казаков из разбойников и головорезов в исполнительных и верных стражей Московского царства, а затем и Российской империи. Но в Польше сделать козаков опорой государства не удалось.

С течением времени желающих пойти в козаки становилось всё больше, контролировать их было всё труднее, а отношения между поляками-католиками и православными подданными польского короля становились всё хуже. Козацкие восстания превращались в кровопролитные войны, которые подавляли со всё большим трудом. Наконец, первое действительно успешное восстание 1648 года привело Речь Посполитую на грань гибели, а козаки во главе с Богданом Хмельницким создали что-то вроде военно-политического объединения, почти государства, называвшегося «Войско Запорожское».

Русские историки, начиная с Николая Ульянова, напуганные украинским национализмом, не раз пытались развенчать «козацкий миф», доказать, что козаки – особое сословие, чуждое малороссийскому народу. Но эта критика критики не выдерживает. Если старши́на, как и положено всякой элите, старалась обособиться, то путь в простые козаки был открыт всякому еще долго. Во время беспрерывных войн, продолжавшихся от битвы при Желтых Водах до разрушения Чигирина князем Ромодановским, любой смелый мужик мог сменить соху и борону на саблю и рушницу (ружье) и пойти в козаки. В 1654 году в Стародубе не стало мещан, потому что все мужчины записались в козаки[180]. Недаром на старых европейских картах «Украина» называлась «Землей Козаков» (Terra Cosaccorum )[181]. Самих русинов-украинцев европейцы в XVII–XVIII веках именовали «нацией казаков» или «украинской казацкой нацией»[182].

В XVIII веке всё чаще было наоборот: потомственные козаки, не желавшие служить, переходили в крестьянское сословие. Об этом хорошо знали и российские власти: «Прежние малороссийские земледельцы (поспольство) мало чем различествовали от козаков»[183], – сообщал генерал-губернатор князь Репнин императору Николаю I.

Козаками были почти все народные герои, а ведь песни о них украинский крестьянин мог слушать еще в колыбели. Украинский фольклор не противопоставлял мужиков козакам. Напротив, народные песни и думы рассказывают именно о козаках: «Еще и ныне простой пахарь воспевается в песнях лишь в поэтическом и любезном народу образе казака»[184], – писал Иван Аксаков в 1858 году.

Историк и журналист Виктор Аскоченский оставил интересные воспоминания о встречах с Тарасом Шевченко. При первой встрече Шевченко его спросил: «То ви, мабуть, козак?» Поэт имел в виду не сословную, а национальную принадлежность Аскоченского. Тот ответил по-малороссийски: «Був колись» (был когда-то). Затем уточнил, что предки его в самом деле были казаками, но казаками донскими. Когда же Аскоченский спел украинскую песню «Злетів орел попід небо, жалібно голосить…», то Шевченко, выпивший к тому времени, воскликнул: «Сучий я син, коли ви не козак!.. Козак, щирий козак!»[185]

Шевченко не был исключением. «Козаками» или «казаками» называли украинцев даже русские, побывавшие в Малороссии, – вспомним нашего давнего знакомца, князя И. М. Долгорукого. Для него слова «хохол», «малороссиянин» и «козак» были синонимами[186]. «Малороссияне именовались прежде козаками»[187], – писал Левшин.

Козак и мужик – не социальные антагонисты, как пан и мужик. Козак – тот же мужик, только вооруженный, сменивший плуг и упряжку волов на коня и саблю. Запорожский козак «близок сердцу народа, как главный выразитель самостоятельной народной силы и народных стремлений»[188]. Он был героем песен и дум, в украинском народном вертепе его даже изображали так, будто он больше, крупнее остальных героев. Козак – образец для подражания. Потенциально – это любой украинец. Отсюда и необыкновенный успех «козакоманства» Шевченко, так раздражавший не только русских, но и просвещенных украинцев вроде того же Кулиша. Отсюда и слова Павло Чубинского, ставшие частью национального гимна:

Душу й тіло ми положим за нашу свободу
И покажем, що ми, браття, козацького роду.

Украина це окраина?

Военный инженер Гильом Левассер (Гийом ле Вассер) де Боплан напечатал в Руане книгу, которая называлась «Описание окраин Королевства Польши, простирающихся от пределов Московии, вплоть до границ Трансильвании»[189]. Автор много лет провел на службе у польского короля Владислава: руководил строительством крепостей, воевал против повстанцев Остряницы и Павлюка, исследовал днепровские берега и составлял топографические карты. Вскоре после смерти короля Владислава де Боплан оставил охваченную войной Речь Посполитую и вернулся на родину. Там в 1651 году он и выпустил свою книгу о стране, где провел около семнадцати лет. Тираж – сто экземпляров – предназначался друзьям. Но книга вызвала интерес. И в 1660 году там же, в Руане, вышло второе, исправленное и дополненное издание книги де Боплана. Теперь книга называлась иначе: «Описание Украины, которая составляет несколько провинций Королевства Польши. Простирается от пределов Московии вплоть до границ Трансильвании»[190]. Название де Боплан переменил не случайно. Видимо, за годы кровопролитной войны между Россией («Московией»), Речью Посполитой и Швецией, продолжавшейся уже много лет, европейцы были уже наслышаны об этой стране «Украине».

После второго руанского издания появилось издание парижское. Книгу де Боплана перевели на английский, немецкий, польский, на латынь. Без ссылок на сочинение де Боплана не обходились историки и писатели, но первый русский перевод появился только в 1832 году[191].

Николай Васильевич Гоголь не только читал «Описание Украины», но даже вывел де Боплана в «Тарасе Бульбе» под именем «иностранного инженера», который руководит польской артиллерией в сражениях при Дубно.

Однако де Боплан известен не только как военный инженер и мемуарист. Он был выдающимся картографом. Карты, им составленные, выкупил польский король. Поляки будут пользоваться ими во время войн с русскими («московитами»), козаками и турками.

«Генеральная» карта Украины, впервые составленная де Бопланом еще около 1639 года, позднее не раз будет издаваться типографиями Данцига, Руана, Амстердама. Вот передо мной репродукция карты 1660 года, выпущенная вместе со вторым изданием «Описания Украины»[192]. На картуше карты читаем: «Carte d’Ukranie Contenant plusiers Prouinces comprises entre les Confins de Moscouie et les Limites de Transiluanie » («Карта Украины с многочисленными ее провинциями от окраин Московии до границ Трансильвании»).

В 1712 году в Нюрнберге знаменитый гравер и картограф Иоганн Баптист Гоманн издал карту под названием «Vkrania quae et Terra Casaccorum cum vicinis Walachiae, Moldaviae, Minorisq Tartariae provinciis » («Украина, или Казацкая земля с прилегающими провинциями Валахии, Молдавии и Малой Татарии»). Под «Малой Татарией» здесь понимались земли Крымского ханства. Причем на картуше, украшенном изображением гетмана Мазепы, слово Украина написано как «Vkraina », а собственно на карте как «Ukraina »[193].

На самом деле слово «Украина» (Оукраина) появилось намного раньше. Его первое упоминание относится к концу XII века. В Ипатьевской летописи под 1187 годом рассказывается о смерти переяславского князя Владимира Глебовича, по которому «очень горевала Украина» («Оукраина много постона»)[194].

Из-за этой фразы давно спорят историки, филологи и даже политики, при этом ученые разделяются обычно не по научным школам, а по национальностям. Большинство русских доказывает, что речь шла не о какой-то особой стране, а всего лишь об одной из окраин Руси, которой можно считать Переяславское княжество, – оно действительно лежало на степной окраине русских земель. Украинцы же стараются доказать, что «Украина» – это не окраина, а страна, край, земля.

Всё та же Ипатьевская летопись упоминает и «украину Галицкую» (1189), которую тоже можно принять за еще одну, на этот раз западную, окраину русских земель, а можно посчитать ее и особой землей, краем. Так, украинский академик Григорий Пивторак не только решит, что «оукраина» значит «страна», но и всерьез назовет Киевскую Русь «раннеукраинской» державой[195].

В русских источниках времен царства Московского слово «украина» означало как правило именно окраину, отдаленную пограничную землю.

Из грамоты царя Федора Иоановича к донским казакам (1593): «…царь и царевичи (татарские. – С . Б .) поидут на наши украины и с ними азовские люди <…> а велено черкасом запорожским гетману Хриштопу Косицкому и всем атаманом и черкасом быть на Донце на шляхех и за царем идти к нашим украинам»[196].

Даже русские города на южной границе – Тула, Кашира, Калуга, Таруса, Верея, Брянск – еще в середине XVII века назывались «украйными», или «украинскими», городами[197]. В это же время города собственно Украины (Малой Руси) назывались «городками черкасскими».

В «Повести об Азовском осадном сидении» донские казаки грозят осадившим крепость туркам: «…собралось бы тут его государевых людей с одной лишь Украины многое множество! И таковы его государевы люди с русской Украины, что, подобно львам яростным, алчут и хотят отведать вашей плоти басурманской»[198].

Последний год Азовского осадного сидения – 1641-й. В этом же году турки и предприняли многомесячную осаду крепости. Повесть составлена не позднее 1642 года. В это время земли Украины еще находились под властью Речи Посполитой. Донские казаки никак не могли назвать эти земли «русской Украиной». «Украина» здесь – пограничные земли царства Московского, государевы люди с Украины – русские войска, оборонявшие засечную черту, границу. Во время Азовского сидения войска царя московского были выдвинуты как раз к южным рубежам, к засечной черте, чтобы отразить возможный татарский набег. Правда, в рядах защитников Азова сражался и большой отряд запорожцев, но «государевыми людьми» они не были, так что речь шла не о них.

После Переяславской рады украинские земли воспринимались русскими как новая окраина России, что было вполне естественно: географически это в самом деле была юго-западная окраина. «Малороссия была действительно Украйной, т.е. пограничной землей»[199], – писал Иван Аксаков в пятидесятые годы XIX века, когда бо́льшая часть украинских земель уже была далека от новых границ империи. В свою очередь, земли Западной Руси были окраиной и для поляков. Украина – окраина Речи Посполитой, земля по соседству с «дикими полями»[200].

Но выслушаем и другую сторону – «Летопись Самовидца», важнейший источник по истории Украины и украинско-русских отношений от Богдана Хмельницкого до Мазепы[201]. Ее автор, предположительно[202] бывший сотник Нежинского полка Роман Онисимович Ракушка-Романовский (1623–1703) прожил жизнь для своего времени долгую и весьма интересную. Сын реестрового козака, он был человеком грамотным, не раз выполнял дипломатические поручения. При гетмане Брюховецком сделал блестящую карьеру, став подскарбием (казначеем) Войска Запорожского. Но после гибели Брюховецкого светской карьере Романа Онисимовича пришел конец. Он принял священнический сан и после долгих приключений поселился в городе Стародубе (на восточной Украине), где служил священником церкви святителя Николая. Там он провел последние тридцать лет жизни, там и работал над летописью. Свою страну автор Летописи Самовидца называет «Украиной».

Написана летопись староукраинским языком, который русскому читателю покажется понятнее современного украинского, но я все-таки буду переводить цитаты: «Итак, снова Украина вся оказалась под властью короля польского, кроме Переяславля, и Нежина, и Чернигова с волостями, потому что в тех городах оставались (московские – С . Б .) воеводы»[203]. Брюховецкого летописец называет «украинским» гетманом[204], пишет о «старожитной шляхте украинской»[205], отличает «города украинские» от «городов московских»[206]. Невозможно представить, будто летописец в самом деле считал свою страну только окраиной Польши или царства Московского. Да ведь в тексте он и различает пограничье и страну-Украину, например, упоминает: «Умань, преславный город украинский пограничный…»[207]

«Отчизна наша Украино-Малороссийская», – так называет свою страну Самуил Величко, автор другой известной «козацкой» летописи[208].

Богдан Хмельницкий неоднократно называл свое отечество «Украиной». И гетман здесь не произвел филологической революции. Слово «Украина» хорошо знали и простые люди. Перед сражением при Желтых Водах (апрель 1648 года) реестровые козаки перешли на сторону Хмельницкого, чтобы «служить верою и правдою церкви святой и матери нашей Украине»[209].

Некий Мишка, по-видимому, холоп боярина П. В. Шереметева, оказался в начале 1668 года в Новгороде-Северском. Там он слушал и записывал разговоры козаков. Если верить ему, то и простые «черкасы» уже тогда называли родную страну «Украиной»[210]. Знаменитый козацкий атаман Семен Палий, герой войн с турками, величал ее «свободной казацкой Украиной»[211]. Злейший враг Палия гетман Иван Мазепа в своем универсале говорил о «нашей Украине»[212]. Универсал гетмана, как и манифест императора, – это одновременно и закон, и обращение к народу, а потому язык универсала должен быть прост и всем понятен. Если гетман называет свою страну «Украиной» и рассчитывает при этом на поддержку народа, значит, понятие «Украина» было уже хорошо известным, общепринятым и среди простых людей. О «национально мыслящей» элите и говорить нечего. Пилип (Филипп) Орлик, бывший генеральный писарь при Мазепе, а после его поражения и гибели – политэмигрант, утверждал, будто Мазепа действовал «ради общего добра нашей бедной Украины, для пользы всего Войска Запорожского и народа малороссийского»[213].

Словом, и простые козаки, и гетманы, полковники, атаманы – все называли свою родину Украиной. Не украиной / окраиной Польши или царства Московского, а просто Украиной – страной, родной страной.

В Европе, как мы помним, впервые узнали и приняли не русскую, а именно украинскую трактовку понятия «Украина». Гильом де Боплан, посвящая свое сочинение польскому королю Яну Казимиру, писал о «пограничной Украине, находящейся между Московией и Трансильванией»[214]. Иоганн Баптист Гоманн напечатал в своем атласе карту «Украины, или Казацкой земли», а не карту польской или московской украины/окраины. Матеус Зойтер издал в Аугсбурге в 1742 году карту «Украинского королевства с Киевским и Брацлавским воеводствами»[215]. Здесь Украина не имеет ничего общего с окраиной или пограничьем.

Советские историки, этнографы и филологи к единой трактовке так и не пришли. В последнем издании Большой советской энциклопедии принята была «русская» точка зрения: «Название “Украина” первоначально относилось к отдельным юго-западным русским землям, означая пограничье страны (от “край” – граница)»[216].

В энциклопедии «Народы России», изданной в постсоветском 1994-м, но подготовленной еще в СССР, приняли «украинскую» и «европейскую» трактовку: «Основой этнонима <…> стал термин “краина”, т.е. страна, к-рый к 18 в. закрепился в офиц. документах и восходит к назв. “Украина” (“край”)…»[217].

В современном русском языке слово «край» – однокоренное с Украиной – может означать и особую землю («Краснодарский край»), и окраину («на краю села»). Посмотрим, как в других славянских языках. По-польски «страна» – «kraj». По-сербски – «краjина». При этом в сербском языке у слова «краjина» есть и другое, знакомое нам значение – окраина государства, пограничная область. То есть перед нами омонимы.

Слово «Украина» / «украина» может означать и страну, и пограничную область. Для русского (великоросса) «Украина» и в самом деле – пограничье, юго-западная окраина. Для украинца – страна, земля. Противоречия здесь нет. Есть всего лишь два взгляда на один предмет: свой и чужой, украинский и русский. И оба правы, и оба исторически и филологически верны.

А как же быть со словом «украинец»?

Впервые украинцем назвал себя пленный запорожский козак Олешка Захарьев в 1619 году[218]. Свидетельство об этом сохранилось в архиве Разрядного приказа[219]. Правда, мы не знаем, что вкладывал в слово «украинец» сам Олешка Захарьев и насколько распространенным было самоназвание «украинец» в ту далекую эпоху.

Зато в гоголевское время понятие «украинец» было уже хорошо известно. Сам Николай Васильевич дважды упоминает «украинский народ» в «Страшной мести». Знали и употребляли это понятие и русские образованные люди. Из романа Антония Погорельского «Монастырка»: «Усатый, тучный украинец, не отвечая мне ни слова, покривил рот, почесал подбритую в кружок голову, медленными шагами вышел в другую комнату <…> Угрозы мои не изменили ни одной черты неподвижной физиономии упрямого украинца»[220].

Здесь украинец – не просто житель Украины. Сам Антоний Погорельский (Алексей Алексеевич Перовский) подолгу жил в своих украинских имениях – Погорельцах и Красном Роге, однако украинцем себя не называл. Украинцы в его романе – это украинские крестьяне, которые и говорят, и ведут себя не так, как русские.

А что же сами крестьяне, которые так упорно отказывались отождествлять себя с русскими, малороссиянами, хохлами? Называли они себя украинцами? Неизвестно. Тарас Шевченко понятие «украинский народ» употреблял крайне редко. В комментарии к своему офорту «Дары в Чигирине 1649 года» Тарас Григорьевич упоминает «народ украинский, уже вольный и сильный»[221]. Об «Украине» он писал много, он даже ставил ее выше Бога. Однако с точки зрения современного демографа или этнографа и тем более политолога или философа, Шевченко вообще не украинец, раз украинцем себя прямо не называл. Что уж говорить о неграмотных крестьянах, которые скромно называли себя и своих соотечественников «нашi мужики-сiряки»[222]. Или, как знакомые нам собеседники Кулиша, «люде так собi народ…»[223]. Что поделаешь, не научили их в школе, как «правильно» отвечать на вопросы этнографа.

Часть III

Этнография нации

Русский взгляд на украинца

В XIX веке украинцу еще никто не разъяснил, что он украинец, а русский мужик, если верить современной науке, знать не знал, что он русский. Оба просто не подходили под современные определения нации.

Скучная модернизация едва-едва начиналась в императорской России. Русские и украинские крестьяне после века Просвещения в большинстве своем не умели ни читать, ни писать. Да им и некогда было отвлекаться от важных дел ради этих досужих, барских, панских занятий. А сами баре и паны внешне больше походили на французов, реже – на немцев или англичан, чем на своих крепостных и даже на собственных предков – русских бояр и князей, козацких гетманов и полковников. Господа между собой даже разговаривали на языке, непонятном их собственной прислуге.

Каждая большая деревня жила собственным миром, имела свои обычаи, свои порядки. Мелкие черточки отличали людей из разных деревень, уроженцы разных губерний различались еще больше: одеждой, говором и опять-таки обычаями и традициями. Но и в те времена нация не распадалась на бесчисленное множество общин, деревень, мирков. Разнообразие только укрепляло единство. Границы наций, которые никак не может заметить современный ученый, вооруженный «теорией модернизации» и монографией Бенедикта Андерсона, прекрасно видели современники Гоголя и Шевченко.

Жители Малороссии даже внешне мало походили на великороссов. Они почти не носили бород, но отпускали усы и часто брили головы на козацкий манер. Постоянный труд под южным солнцем преображал внешность. И бледнолицые русские баре с интересом смотрели на украинского крестьянина, бронзового от загара: «Лучи солнца его смуглят до того, что он светится, как лаком покрыт, и весь череп его из желта позеленеет…»[224]

В XIX веке стремительно развивались новые науки – этнография и фольклористика. Интеллигентные господа из Петербурга, Москвы, Варшавы приезжали в деревню или небольшой город, заходили в крестьянские избы и хаты, расспрашивали мужиков о жизни, пытались узнать о традициях и обрядах, записать песни, сказки, думы, рассказы о старине. Ездили этнографы и по украинским сёлам. Украинские крестьяне не ждали от русских или польских панов ничего доброго, а потому глядели на ученых с подозрением. Когда же этнограф раскрывал рот и начинал задавать вопросы, которые мужики менее всего ожидали от него услышать, подозрения только усиливались: «О, да се добра казючка!»[225], – решали они и «хитрости» барина противопоставляли свою собственную хитрость. На вопросы отвечали уклончиво, прикидывались дурачками, тупицами, не понимающими, о чем их вообще спрашивают. Но все-таки находились этнографы, сумевшие завоевать сердца недоверчивых малороссиян. Среди них были и поляки (Зориан Доленга-Ходаковский), и русские (Измаил Срезневский), и, разумеется, образованные малороссияне: Пантелеймон Кулиш, Михаил Максимович, Михаил Драгоманов. Все они старались не только описать материальную культуру, но и рассказать о «нравах», «темпераменте», «мировоззрении» малороссов. Сведения, добытые этнографами, использовали авторы учебников и научно-популярных сочинений. Наблюдения этнографов подтверждаются и свидетельствами русских путешественников, и воспоминаниями помещиков, которые подолгу жили в своих малороссийских имениях, и даже высказываниями государственных чиновников. Удивительно, но на протяжении почти целого столетия об украинцах писали приблизительно одно и то же.

На взгляд русского образованного человека, типичный украинец (малороссиянин, южноросс, хохол) «угрюм, неразговорчив, самоуверен»[226], скрытен и упрям. Вообще редкий русский наблюдатель не писал о «хохлацком упрямстве»[227]. Алексей Левшин, расположенный к малороссиянам, описывал их почти так же: «…умные лица и усы, при крепком сложении, обритой бороде и высоком росте, придают им величественный вид. Жаль, что они неповоротливы»[228].

Эту серьезность, меланхоличность отмечали и русские, и сами украинцы. Пантелеймон Кулиш сочтет «глубокое спокойствие» малороссиян национальной чертой, а Тарас Шевченко – следствием тяжкой доли: «…бедный неулыбающийся мужик <…> поет свою унылую задушевную песню в надежде на лучшее существование»[229].

Свадьба – одно из самых радостных событий в жизни человека. На украинском языке она даже и называется «весiлля». Но вот И. М. Долгорукий и на свадьбе заметил мало радости. Князь нашел, что в родной Великороссии много лучше, веселее и женихи, и невесты, и свадебные обряды: «Взгляните вы на Хохла, даже самого обрадованного <…> который только что женился и с молодой выспался: он тупит глаза, стоит недвижим и ворочается по-медвежьи. Подруга его была бы наказание всякого человека, у коего сердце бьется и ищет сладости жизни, тогда как на Севере, в нашей, можно сказать, железной стороне, где всё уже теперь скутано от мороза, простая девка крестьянская в сарафане так привлекательна, парень молодой в сапогах, заломя шапку, после венца, так затейлив и занимателен. Они могут быть и не Адонис с Венерою, но веселы, резвы, забавны. Свобода и довольство: вот корни, от которых произрастает наше счастье и отрада! А у Хохла, кажется, нет ни того, ни другого…»[230].

Зато русские единодушно писали о честности украинцев. «Воровство и теперь здесь в омерзении», – замечал в начале XIX века Алексей Левшин. Полвека спустя эта оценка слово в слово повторяется преподавателем географии во Владимирской киевской гимназии А. Редровым: «Воровство между малороссами считается самым постыдным, самым ненавистным пороком»[231], а еще двадцать лет спустя и Дмитрием Семеновым: «Честность малоросса <…> также известна всем. Случаи воровства очень редки»[232].

Впрочем, сами украинцы относились к себе строже. Этнографом записан анекдот о христианском благочестии. Евреи схватили Христа и водили его по христианским землям: польским, немецким, украинским. Поляки решили: давайте нашего Спасителя отобьем! И Христос полякам за их «щирость» (искренность, великодушие) даровал военную доблесть. И теперь что ни поляк, то вояка. Немцы решили: давайте нашего Спасителя выкупим! Христос и немцам за их «щирость» даровал успех в торговых делах. Что ни немец, то купец. И повели, наконец, евреи Христа туда, где «наши мужики-сиряки у корчмы стояли, мед-горилку попивали». И один из мужиков предложил: давайте нашего Спасителя выкрадем! И Спаситель не оставил их без награды. И с тех пор повелось: что ни мужик, то вор[233].

Русские замечали в малороссиянах не только честность, но и скрытность, и плутовство. А честность, на взгляд русских, парадоксально сочеталась с хитростью и скрытностью. Даже Николай Васильевич Гоголь при первом знакомстве в 1832 году не понравился Сергею Тимофеевичу Аксакову: «Наружный вид Гоголя был тогда совершенно другой и невыгодный для него: хохол на голове, гладко подстриженные височки, выбритые усы и подбородок <…> нам показалось, что в нем было что-то хохлацкое и плутоватое»[234]. А ведь Сергей Тимофеевич был, пожалуй, одним из самых толерантных к малороссиянам людей, хорошим знакомым не только Гоголя, но и Шевченко, и Кулиша.

Впрочем, гораздо чаще писали не о плутовстве, но о сердечности малороссов, их склонности к «задумчивой созерцательности» и «задушевному лиризму»[235], об их любви к природе и «аристократическом презрении» к торгашеству. Разумеется, «меланхоличные» и «задумчивые» казались совершенно неспособными к торговле и предпринимательству. Здесь они безнадежно проигрывали не только евреям, но и русским. Малоросс «не кулак, не барышник», – пишет прозаик Д. Л. Мордовцев (сам украинец), во многом повторяя украинского этнографа П. Чубинского. Украинский крестьянин, таким образом, начисто лишен «бойкости, подвижности, быстрой сметки, умения пользоваться обстоятельствами», ему чужды цинизм и практицизм[236]. «Малороссиянин молчалив, не словоохотлив, не кланяется[237], подобно русскому крестьянину, не обещает многого; но он хитр, умен. Дорожит словом и держит его»[238], – писал Николай Полевой.

Мария Лескинен, современный ученый славист из академического Института славяноведения, замечает, что сами различия между великороссом и малороссом слишком напоминают противопоставление человека, испорченного цивилизацией, городской культурой, человеку традиционной культуры, не тронутому пороками цивилизации. Взгляд русского на малоросса – это взгляд «свысока», взгляд человека цивилизованного на человека «природного»[239]. Всё это так, но вот русские крестьяне не были ни культурнее, ни цивилизованнее своих соседей украинцев, они ничего не слышали про образ «естественного человека», однако их взгляды на украинцев напоминали барские. Правда, было важное различие: этнограф, писатель, вообще барин или интеллигент, вольно или невольно смягчали свои оценки, находили случай подчеркнуть достоинства малороссов. Исключением была грубость не любившего «хохлов» князя Долгорукого. Простые же русские люди были куда менее деликатны, они прямо называли украинцев «хохлами», считали их людьми «упрямыми» и «недалекими». Многие всячески старались «обдурить хохла», насмехаясь над «хохлацкой харей»[240].

Украинцы в глазах русских – народ земледельцев. Упорный, в меру трудолюбивый, в меру ленивый (а потому нуждается в управлении и даже в понукании). «Хохол по природе, кажется, сотворен на то, чтобы пахать землю, потеть, гореть на солнце…»[241]Князь Долгорукий даже сравнил их с… неграми на плантациях и, уже прямо переходя к миру животных, – с волами. Если это не социальный и национальный расизм, то что? Пожалуй, это сравнение можно было б и обойти вниманием, если б не параллели из русской и украинской литературы.

В «Энеиде» Ивана Котляревского (современника Долгорукого) троянцы-запорожцы под командованием «пана Энея» проплывают мимо острова волшебницы Цирцеи. В отличие от Цирцеи Гомера героиня Котляревского обращает людей в животных по этническому признаку: бородатых «москалей» – в козлов, поляков – почему-то в баранов, французов (воинственных и беспокойных французов времен Великой революции и Наполеоновских войн) – в собак. А спутников Энея она должна превратить в волов, которые будут тащить плуг и возить дрова на пивоварню:

По нашому хохлацьку строю
Не будеш цапом, нi козою,
А вже запевне, що волом:
I будеш в плузi походжати,
До броваря дрова таскати…

Ведь по хохлацкому покрою
Не быть козлом или козою,
А не иначе, как волом!
Небось потащишь плуг по пару,
Дровец навозишь пивовару…[242]

В «Тарасе Бульбе» волы – боевые товарищи запорожцев, что затоптали конницу вражьих ляхов под Дубно: «О, спасибо вам, волы! – кричали запорожцы, – служили всё походную службу, а теперь и военную сослужили!»

Но Гоголь рассказывает о героических временах, когда и волы были боевыми, Котляревский же и князь Долгорукий – о мирных, покорных волах и таких же мирных, покорных людях. Пантелеймон Кулиш с грустью писал о соотечественнике-украинце: «Вы не заметите в нем ни тени политических страстей, волновавших так долго Малороссию. Он даже не сохранил чувства, которое можно назвать героическим. Он простодушно славит сильного, он смиренно клонит голову перед всякою бурею…»[243]

Знаменитый артист Михаил Семенович Щепкин, сам природный малороссиянин, рассказывал анекдот о малороссийском характере. Однажды какой-то «ямщик-хохол» вез господина. Тот, по русскому обыкновению, подгонял ямщика ударами, но ямщик не только не погонял лошадей, но даже не огладывался, и только за полторы версты перед станцией «пустил коней во весь опор». На станции господин устыдился своей жестокости, но спросил ямщика, почему же тот не ехал скорее? «Да ни хотилось», – отвечал тот[244].

В гоголевское время различия между народами не стерлись, не исчезли, напоминая о веках, проведенных порознь. Великолепную характеристику украинскому крестьянину дает издатель «Московского телеграфа»: «В угрюмом, важном лице мужчины, в его высоком росте, подбритой голове, длинных усах, скрытной деятельности души, угрюмом взоре, отрывистых словах – вы открываете древнего росса, смешанного с диким азиатцем, половцем, черкесом, черным клобуком. Одежда его показывает вам в то же время три века власти литовца и поляка»[245].

Украинский народ, когда-то единокровный русским, давно переменился. Века жизни в другом государстве, под властью польских и литовских правителей, изменили его до неузнаваемости.

Хата

Украинские сёла, слободы и даже города заметно отличались от русских. Различия бросались в глаза, о них охотно писали почти все русские путешественники, пересекавшие этнографическую границу Украины.

«Наконец въехали мы в пределы Украины. <…> Везде без исключения мазанки <…> Появились хохлы»[246], – рассказывал князь И. М. Долгорукий о своем путешествии в Одессу и Киев в 1810 году. Но вот путешествие подходит к концу, а князь записывает: «И так простились мы с Малороссией и въехали в Орловскую губернию. <…> Далеко позади нас остались мазанки и белые хаты, в коих чистота красила убожество»[247].

Обилие на Украине известняка, мела и белой глины способствовало появлению этих национальных цветов, еще не жовто-блакитного, но бело-голубого: хаты белили, иногда добавляя синьку, а ставни, так необходимые в жаркое малороссийское лето, часто расписывали именно голубой краской. Но дело здесь, конечно, не только в стройматериалах. Великороссы на юге России тоже умели строить мазанки, а малороссы в Полесье, русины в Карпатских горах ставили деревянные хаты, основой которых служил сруб.

В городе Кролевец Черниговской губернии (юго-восточное Полесье) древесина стоила дешево, поэтому хаты строили из дерева, но украинцы белили их не только изнутри, но и снаружи[248]. Поэтому и деревянный Кролевец даже внешне мало отличался от городов и сел, застроенных мазанками.

«Домы наших русских поселян не дадут также понятия о хатах малороссиян, складенных из кривых дерев, обмазанных глиною и выбеленных, где пол заменен крепко убитой землею»[249], – писал Николай Полевой. Русская изба и украинская хата как два мира, которые говорят о национальных различиях намного больше, чем сочинения историков и публицистов. Еще в гоголевское время это заметил этнограф Вадим Пассек. Сравнивая великороссов с малороссиянами, он увидел принципиальные различия уже в самом отношении к постройке дома. Русскую избу строят на многие годы и покидают неохотно. Если изба не погибнет от пожара, если хозяева будут о ней заботиться, ремонтировать, подновлять, то и проживет она многие десятки лет. Будет «прорастать мхом, сочиться смолой, обновляться резкими, желто-розовыми и белыми, пахучими заплатами»[250], но все-таки жить и жить, переходя по наследству к внукам и правнукам.

Русские деревянные храмы стоят веками, но и столетняя изба – вовсе не исключительное явление. Русская изба – это «замок, обнесенный кольями и соломой», – Вадим Пассек нашел неожиданный и точный образ. Зато малороссийская деревня издалека напоминала ему ряд белых палаток. Но эти «белые палатки» никак не походили на военный лагерь. Если русские избы выстраивались вдоль одной или нескольких улиц, то малороссийское село застраивалось без особой системы, хаты были «беспорядочно разброшены».

Хата «из нескольких бревен, кольев и даже прутьев, неровно сложенных, крепко и гладко замазанных глиною и выбеленных мелом»[251], не так солидна и долговечна. Вместо русских высоких заборов, крытых дворов – плетень, вместо дровяников, под потолок заставленных поленницами, – груды хвороста и щепок у самых ворот.

Эти груды хвороста не мешали общему впечатлению от украинского жилья: чистота, опрятность, изящество украинской хаты общепризнанны. О них писали едва ли не все русские путешественники. Ивану Аксакову, в молодости своеобразному украинофилу, хаты приглянулись. Малороссийские города и села действовали на него умиротворяюще: «Как хороши эти белые хаты, живописно разбросанные по холмам и долинам и выглядывающие так приветливо из-за зеленых садов своих»[252]. Больше малороссийских хат ему понравятся только молдавские: они были, пожалуй, даже беднее, но притом изящнее.

Понравилось украинское жилье и профессору Погодину. Во время своего путешествия 1842 года он проезжал через Лубны, где остановился «у почтенного доктора Петрашевского». Это была, конечно, не крестьянская хата: «Низенький, но обширный дом под сенью черешень, рябин и тополей, среди огромного сада… Что за привольная жизнь в Малороссии!»[253]

Князя Долгорукого хаты только раздражали. На его вкус, они были тесными и бедными, а потому много уступали просторным, теплым сосновым избам русских крестьян. И чем больше наблюдал он малороссийскую жизнь и малороссийские хаты, тем меньше они ему нравились. Если живешь в нищете, то для чего все эти красоты? Живет малоросс в самой бедной хате, где высокий человек не может даже выпрямиться в полный рост, живет «бедно, низко, дрянно; а под окном у него растет грецкий орех, бергамот <…> Что ему в этом дереве радости?»[254]

Зато в хате не было «ни гаду, ни лишнего сору», там не водились тараканы, привычные спутники русского жилья. «Проклятые кацапы, как я после узнал, едят даже щи с тараканами»[255], – жаловался Григорий Григорьевич Сторченко Ивану Федоровичу Шпоньке. Ранний Гоголь еще позволял себе такие выпады против русских. Впрочем, самокритичные русские о тараканах писали даже злее. Вяземский назовет «Русского Бога» «Богом тараканьих штабов».

В белённой известью мазанке намного легче поддерживать чистоту, чем в русской избе. Хаты белили обязательно перед Рождеством и на страстной четверг, а некоторые хозяева и перед всяким значительным праздником. Пассек утверждал, что есть хозяева, которые белят хату каждую субботу[256].

Пол в хате обычно глиняный. Гоголь, описывая хутор пана Данилы в «Страшной мести», между прочим сообщает: «Во всей светлице пол гладко убитый и смазанный глиною»[257]. Только кое-где в Полесье или в домах особо зажиточных хозяев могли настелить дощатый пол. Пол мыли с мылом и солью, чтобы не было ни тараканов, ни блох, ни мокриц[258]. А некоторые еще и посыпали пол особым киевским песком, «какой вы найдете не у всякого губернатора и в канцелярии»[259]. Это был уже сорт особого, крестьянского или мещанского шика.

«Хата бедная, но чистоты необыкновенной <…> кроме белой глины и мелу, здесь употребляют глину кофейного цвета, которою обводится нижняя часть стен и печей. Везде кругом были признаки вкуса, везде видна потребность изящного…»[260] – писал Иван Аксаков о хате, которую видел в Бессарабии. Из текста не совсем ясна этническая принадлежность хозяина хаты, но обычай украшать дом цветной глиной был хорошо известен среди украинских крестьян и не до конца русифицированных украинских панов. Последнее отразилось и в литературе: в хате Тараса Бульбы «всё было чисто, вымазано цветной глиною»[261].

Доброжелательный и приветливый Владимир Измайлов замечал, что малороссияне не богаче русских, но живут «так чисто, так хорошо, гораздо лучше наших крестьян»[262]. В хатах, даже на вкус привередливой барыни Александры Осиповны Смирновой-Россет, «всё было чисто и порядочно»[263].

Лидия Яковлевна Гинзбург видела украинскую деревню уже XX века, но, по ее описаниям, эта деревня не так уж сильно изменилась: «Украинское жилье организовано по принципу оазиса, – читаем в ее записных книжках. – Кругом степь, по ту сторону тына дорожная белая пыль, глубокая, как песок. А за тыном, с его однообразным и прелестным орнаментом, хата, поглощенная зеленью»[264].

Село – оазис посреди выжженной южным солнцем степи: «…вся утонула в зеленых садах Малороссия»[265], – умилялся Иван Аксаков. Чистоту и опрятность хаты еще больше подчеркивала пышная зелень садов и палисадников, в которой утопали малороссийские сёла: «деревня и даже город укрыли свои белые приветливые хаты в тени черешневых и вишневых садов»[266], – писал Шевченко.

Вишневый или черешневый сад – один из самых узнаваемый символов Украины, хорошо известных и русскому читателю, хотя бы по «Миргороду» и «Вечерам на хуторе близ Диканьки». Левко останавливается «перед дверью хаты, уставленной невысокими вишневыми деревьями»[267]. Андрий бродит в уединенном закоулке Киева, потопленном в вишневых садах»[268]. Молодая вдовушка угощает Хому Брута курицей и пшеничными варениками «за столом, накрытым в маленьком глиняном домике среди вишневого садика»[269].

Про «садок вишневый» вспомнит величайший поэт Украины, когда будет сидеть в Петропавловской крепости. Здесь он напишет стихи, которые сейчас на родине Кобзаря знает каждый школьник:

Садок вишневий коло хати,
Хрущі над вишнями гудуть.
Плугатарі з плугами йдуть,
Співають, ідучи, дівчата,
А матері вечерять ждуть[270].

Вишневый садик возле хаты,
Хрущи над вишнями снуют.
С плугами пахари идут,
Идут домой, поют дивчата,
А матери их дома ждут.

(Перевод Н. Ушакова )[271]

В одной из своих самых первых дневниковых записей Тарас Шевченко с неприязнью заметит, будто у великороссов «есть врожденная антипатия к зелени, к этой живой блестящей ризе улыбающейся матери природы»[272]. А русская деревня, припомнит он картины из гоголевских «Мертвых душ» и собственные наблюдения, – это «наваленные кучи серых бревен с черными отверстиями вместо окон, вечная грязь, вечная зима! Нигде прутика зеленого не увидишь»[273].

Шевченко писал эти строки в Новопетровском укреплении, в последние месяцы своей солдатской каторги. Его взгляд на Россию, на образ жизни русского человека – недружественен и несправедлив. Но вот что писал наш историк, издатель Михаил Погодин, природный великоросс, русский мужик, который вышел «в люди», стал профессором, а затем и академиком: «Что за прелесть – эти белые хаты с шоколадными кровлями, в сени зеленых развесистых деревьев, рассыпанных по склону горы. Видно с первого взгляда, что обитатель их в дружбе с природою. <…> Совсем не то в Великой России; деревца вы не увидите часто подле избы…»[274]

О справедливости слов Шевченко и Погодина знают не только знатоки русской и украинской этнографии позапрошлого века, но и читатели Н. С. Лескова.

Из рассказа Н. С. Лескова «Путимец»: «Кацапов дом <…> легко можно было отличить от всех соседних малороссийских крестьянских хаток. “Кацап” держал в аренде трактовый постоялый двор, выстроенный по русскому образцу, с коньком, на две половины, и ни вокруг, ни около его не было ни вербы, ни груши, ни вишневого куста, ни лозиночки, словом – ни одной веточки, где бы свила себе гнездышко щебетунья птичка или присел в тиши помечтать и попеть серый соловушко. <…> Словом – дом и двор вполне в известном великорусском вкусе…»[275]

Любовь русского человека к природе и к искусству проявлялась иначе, его представления о красоте отличались от украинских. В один год с Тарасом Шевченко родился великий русский поэт.

Люблю дымок спаленной жнивы,
В степи кочующий обоз
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берез.
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно…

Крепкие деревянные стены долговечной русской избы хранят «нестираемые признаки времени и бедствий». Зато хата всё время обновляется, как вечно обновляется окружающий ее сад.

Русские люди украшали избы резьбой, подчас очень затейливой. В XIX веке была известна и русская домовая роспись, более всего распространенная на Русском Севере, на Вятке, на Урале и в Сибири вплоть до самого Забайкалья. Расписывали не по штукатурке, а по дереву, украшая стены избы. Но в русских деревнях домовая роспись считалась роскошью, была доступна только богатым крестьянам. Занимались ею не сами хозяева, а профессиональные мастера, собиравшиеся в артели. Роспись была своеобразным народным промыслом.

На Украине хаты расписывали едва ли не повсеместно. В простых, небогатых семьях расписывали сами. Беленые стены хаты покрывали узорами, орнаментами, иногда довольно сложными, иногда – просто розами, васильками, «розовыми, голубыми и зелеными полосками»[276]. Прежде всего расписывали красный угол, где стояли иконы и висели вышитые красивыми узорами рушники. Разрисовывали и украинскую печь – грубу. Роспись, в отличие от простой побелки, требовала уже много времени, сил и фантазии, а потому за нее принимались осенью, когда полевые работы закончены, а житницы полны зерном. Роспись могла быть не только изнутри, но и снаружи. В доме сотника, отца панночки из «Вия», фронтон был весь «измалеван голубыми и желтыми цветами и красными полумесяцами»[277].

Разумеется, при таком распространении живописи появились и свои профессионалы. Малороссия славилась хорошими малярами, которые не только красили, но именно расписывали стены крестьянских, мещанских и, само собой, панских домов. Маляр нередко становился и богомазом. Путь от росписи хаты до росписи церкви на Украине был довольно короток.

Из очерка Николая Костомарова «Воспоминание о двух малярах»: «Как известно, в малороссийском крестьянском быту маляр – явление частое. <…> искусство располагает его к любознательности; маляр рисует богородицу, святых мужей и жен, – надобно знать, как изобразить того или другую, является охота узнать, кто они были и что с ними творилось в жизни, и маляр читает священное писание, жития святых»[278].

По крайней мере одного такого богомаза вспомнит каждый русский читатель. Кузнец Вакула из «Ночи перед Рождеством» не только размалевал миски, «из которых диканьские козаки хлебали борщ», и покрасил в самой Полтаве дощатый забор у сотника Л…ко, но и, несмотря на противодействие чёрта, нарисовал «картину» (икону) для диканьской церкви, где изобразил святого Петра, изгоняющего из ада злого духа.

Мир Гоголя фантасмагоричен, но кузнец Вакула был персонажем вполне узнаваемым. Не знаю, многих ли чертей малороссийским крестьянам и ремесленникам удалось обвести вокруг пальца, однако кузнец, который в свободное время занимается малеванием и пишет иконы, не плод воображения Гоголя. Более того, сам Николай Васильевич, по воспоминаниям сестры Елизаветы Васильевны, с удовольствием расписывал красками стены и потолки: «…наденет, бывало, белый фартук, станет на высокую скамейку и большими кистями рисует, – так он нарисовал бордюры, букеты и арабески»[279].

О Тарасе Шевченко и говорить нечего. В Петербурге он, еще крепостной человек Павла Энгельгардта, работал подмастерьем в артели мастера В. Г. Ширяева, занимавшейся росписями стен. Так, 13 июля 1836 года Ширяев подписал контракт «на живописные работы в Большом театре»[280], а «первым рисовальщиком» в его артели был двадцатидвухлетний Тарас Шевченко[281].

Во времена Гетманщины живопись, иконопись и гравюра были даже в большем почете. При монастырях трудились «многочисленные, подчас опытные живописцы», от села к селу «мандровали» бродячие богомазы-маляры, среди них не были редкостью студенты Киево-Могилянской академии и семинаристы. Обычно они располагали «запасами эстампов и образцов для рисования»[282]. Именно эти студенты перенесут на стены мазанок сложные орнаменты, украшавшие страницы старинных книг. Семинарист из Чернигова, Полтавы и тем более настоящий «спудей» (студент) из Киева могли пользоваться богатыми библиотеками, где хранились редкие книги. Студенты же принесут в повседневную жизнь украинского крестьянина узоры, орнаменты в стиле барокко (главном и фактически «национальном» стиле Гетманщины) и даже рококо[283].

Не удивительно, что еще в XVIII столетии в Малороссии появились и знаменитые художники, даже великие. В Глухове, столице Гетманщины, родился Антон Лосенко. В Миргороде – Владимир Боровиковский. В Киеве – Дмитрий Левицкий. Причем и Левицкий, и Боровиковский были потомственными художниками. Отец Дмитрия Григорьевича, Григорий Кириллович Нос, сменивший свое гордое родовое прозвище на полонизированную фамилию «Левицкий», был гравером, известным не только на Украине, но и в Польше.

Семейство Боровиков (Боровиковских), подарившее России одного из лучших портретистов рубежа XVIII и XIX веков, давно занималось иконописью и малеванием. Хотя Владимир Лукич долго служил в канцелярии, он зарабатывал на жизнь иконописью и стал еще до своего отъезда в Петербург знаменитым и очень дорогим мастером. Боровиковскому доверили украшать дворец («путевой домик»), в котором остановится императрица Екатерина II[284].

«Не было, нет и быть не может!»

«…никакого особенного малороссийского языка не было, нет и быть не может <…> наречие их, употребляемое простонародьем, есть тот же русский язык, только испорченный влиянием на него Польши»[285]. Это слова знаменитого «Валуевского циркуляра»[286].

Петр Александрович Валуев, министр внутренних дел в годы «великих реформ», представитель древнего рода (один из его предков, боярин Тимофей Васильевич, погиб в Куликовской битве), сын и внук камергера, принадлежал к высшему обществу от рождения. Он был женат на дочери князя Петра Вяземского, в молодости познакомился с Пушкиным и даже, как предположил Ю. Г. Оксман, стал прототипом Петруши Гринева в «Капитанской дочке»[287].

Увы, время меняет людей, и повзрослевший Гринев станет прототипом совсем другого героя – министра из стихотворения А. К. Толстого «Сон Попова», лицемера и демагога.

Искать себе не будем идеала,
Ни основных общественных начал
В Америке. Америка отстала:
В ней собственность царит и капитал.
Британия строй жизни запятнала
Законностью. А я уж доказал:
Законность есть народное стесненье,
Гнуснейшее меж всеми преступленье![288]

«Просвещенный консерватор», как назвал его военный министр Дмитрий Милютин[289], Валуев обладал необходимым каждому чиновнику умением «ставить паруса по ветру». «Флюгер, направляемый ветром придворным», – писал о нем «Колокол» Герцена[290]. Но даже враги Валуева никогда не отрицали ни его компетентности, ни образованности и ума.

Украинскими делами Валуев прежде специально не занимался, славянской филологией не интересовался. Даже слова про малороссийский язык, которого «не было, нет и быть не может», Валуев взял из письма председателя Киевского цензурного комитета О. М. Новицкого от 27 июня 1863 года[291]. В этом письме, составленном на основе записки цензора Лазова, излагались мысли, которые потом будут многократно повторяться в русской антиукраинской публицистике: малороссийского языка нет, а русский язык понятнее народу, чем «теперь сочиняемый для него некоторыми малороссами и в особенности поляками так называемый украинский язык»[292]. За письмом Новицкого, как предполагает историк Алексей Миллер, мог стоять генерал-губернатор Юго-Западного края Николай Николаевич Анненков, убежденный сторонник русификации.

И письмо Новицкого, и циркуляр Валуева, и антиукраинская статья русского публициста Михаила Каткова, опубликованная в «Московских ведомостях» и замечательная своими полемическими перехлестами и грозными обвинениями (украинофилы – часть «польской интриги», орудие в руках поляков и зловещих иезуитов)[293], стали ответом на оживление украинской интеллектуальной жизни в конце 1850-х – начале 1860-х. Тогда в Петербурге одновременно можно было приобрести шесть украинских букварей (один из них был составлен самим Шевченко), работала малороссийская типография Кулиша, в 1861–1862-м выходил украинский журнал «Основа». А на Украине появились молодые энтузиасты, которые носили малороссийскую одежду, читали и переписывали стихи Шевченко и шли даже преподавать малороссийскую грамоту украинским крестьянам.

Либеральные московские славянофилы еще смотрели на всё это доброжелательно, но дальновидные русские консерваторы «зрили в корень» и верно определили угрозу.

В 1863-м в Польше полыхало восстание, полыхал и Петербург, будто бы подожженный поляками. Украинцы в этом восстании, как и прежде, в 1831-м, не участвовали. Более того, рады были помочь его подавить, чтобы отомстить польским панам – извечным своим врагам. Но сильный и живой польский сепаратизм заставил вспомнить о еще слабом, но потенциально опасном сепаратизме украинцев. Тень Мазепы появилась вновь. И потребовалось тут же выдвинуть в противовес «мазепинству» идею большой русской нации: великороссы и малороссы едины, как един их язык. А малороссийский – всего лишь наречие русского. Лингвистика никого не интересовала, речь шла о политике.

Замечательна история взглядов на украинский язык выдающегося слависта Измаила Срезневского. В 1870 годы профессор Срезневский, давно уже преподававший в Петербурге, категорически отрицал само существование украинского языка. Но в 1830-е годы тот же Срезневский не сомневался, что «украинский язык есть язык, а не наречие русского или польского, как доказывают некоторые»[294].

Из статьи И. И. Срезневского «Взгляд на памятники украинской народной словесности»: «В настоящее время нечего доказывать, что язык украинский (или как угодно называть другим, малороссийским) есть язык, а не наречие русского или польского <…> и многие уверены, что этот язык есть один из богатейших языков славянских, что он едва ли уступит богемскому в обилии слов и выражений, польскому в живописности, сербскому в приятности <…> язык поэтический, музыкальный, живописный»[295].

Измаилу Ивановичу было тогда всего двадцать два года, он жил еще в Харькове, где вырос, где учился. Он помнил лекции Гулака-Артемовского, слушал бандуристов, записывал их думы и песни и готовил к печати сборники «Запорожской старины», выходившие с 1833-го по 1838-й. Его увлечение украинской культурой было романтическим, но уже не дилетантским. Именно эту статью Срезневского много лет спустя высоко оценили академики В. И. Ламанский и А. Н. Пыпин, авторитетные и строгие исследователи.

Быть может, с годами Срезневский стал мудрее и начал критически переоценивать свои прежние взгляды? Возможно, хотя на такую перемену могли повлиять многие обстоятельства, в том числе и личные. Именно «украинофилы» Костомаров и Драгоманов нашли, что Срезневский фальсифицировал некоторые думы, изданные им в «Запорожской старине». Измаил Иванович, ставший к старости придирчивым и строгим филологом, на обвинения никак не ответил, но вряд ли о них позабыл. Вероятно, была и другая причина: страх перед «мазепинством». Срезневский, несмотря на увлечение украинской культурой, оставался русским человеком.

Мова

Первая украинская грамматика («Грамматика малороссийского наречия») составлена русским человеком, филологом и поэтом Алексеем Павловичем Павловским, который учился в Киеве и долго жил среди малороссиян на Слободской Украине. Книга была подготовлена в 1805 году, но издана только в 1818-м. В 1822-м Павловский напечатал добавления к своей грамматике[296].

В предисловии филолог замечает, что наречия архангельское, новгородское, муромское различаются «только несколькими или нечистыми, или смешными, или весьма странными словами», в то время как наречие малороссийское «составляет почти настоящий язык»[297]. Замечание важное. Почти полвека спустя Михаил Катков станет утверждать, будто из костромского или рязанского говора тоже можно сочинить особый язык. Но скромный ученый доказывал обратное. Павловский обращал внимание не только на лексику, но и на фонетику, «зная из опыта, сколь смешно, когда кто говорит по-малороссийски, не зная ударений сего наречия»[298]. Филолог писал и о мелодичности малороссийского наречия: «Природа, изливающая дух стихотворения всем народам <…> малороссиян наделила оным с избытком»[299].

Девять лет спустя после издания «Грамматики» Павловского Михаил Максимович в предисловии к своему сборнику малороссийских песен назовет малороссийский особым языком, который заметно отличается от великороссийского, то есть русского[300].

«Язык, называемый обыкновенно малороссийским, которым говорят в юго-западных губерниях России и в Галицком королевстве, не есть наречие языка русского, образовавшегося в последнее время; он существовал издавна и теперь существует как наречие славянского корня <…> наречие правильное, богатое, гармоническое и способное к развитию литературной образованности»[301], – писал молодой историк Николай Костомаров в 1842 году. Он в детстве и юности не знал украинского, а потому даже «Энеиду» Котляревского не смог прочитать. В Харьковском университете начал читать повесть Квитки-Основьяненко, но сначала не мог ее понять без словаря, а словаря не было. Поэтому русско-украинский и украинско-русский словари заменял ему слуга-украинец[302].

Григорий Квитка-Основьяненко пошел гораздо дальше Костомарова. Он доказывал, будто малороссийский язык – старший брат русского, великороссийского. Более того, «…великороссийский язык есть только наречение нескольких губерний, дитя-то не старше нашего языка, старшего сына коренного славянского»[303].

Не только ученые вроде Костомарова или Срезневского писали про несходство русского и украинского. Князь Долгорукий, впервые оказавшийся в Малороссии в 1810 году, заметил, что перестал понимать язык народа: «…со мной обыватель говорил, отвечал на мой вопрос, но не совсем разумел меня, а я из пяти его слов требовал трем переводу…»[304] Алексей Левшин спустя несколько лет написал, что малороссийский язык хотя и происходит от «древнего славянского», но так перемешан с «перековерканными» немецкими, польскими и латинскими словами, что «почти не понятен великороссиянину»[305]. А «Северная пчела» в 1834 году сожалела, что «большая часть русских не могут понимать украинских песен, полных неподдельного чувства и поэзии»[306].

В творческом наследии Степана Руданского, украинского поэта, фольклориста, собирателя народных песен, сохранилось стихотворение про москаля, русского солдата, и хитрую, прижимистую малороссийскую хозяйку. Солдат хочет, чтобы та приготовила ему вареников, да «не знает по нашому, // Як их назвати»[307]. Слово «вареники» для солдата – новое, непривычное, поэтому он это слово и позабыл. Хозяйка делает вид, что не понимает, о каком именно кушанье говорит солдат, и морочит ему голову.

Но если язык одного народа почти непонятен другому, то разве перед нами «наречие» или «диалект» русского?

Долгорукий, Левшин, Павловский в те времена не сомневались, что Малороссия присоединена навсегда. Значит, не было у них и необходимости доказывать единство народа (залог единства государства). Ни владимирский губернатор Долгорукий, ни студент Харьковского университета Левшин, ни филолог-любитель Павловский не думали о сепаратизме малороссиян, а потому были совершенно свободны в своих наблюдениях, оценках, выводах. Так же свободен был и писатель Антоний Погорельский (Перовский), когда писал свою «Монастырку».

Из романа Антония Погорельского «Монастырка»: «Более всего мне надоел язык, которым здесь изъясняются. Поверишь ли, что я почти ничего не понимаю? Вчера ввечеру сидела я в комнате и читала книжку; тетенька на крыльце разговаривала с винокуром. <…> Они много говорили о барде… я ничего не понимала, только слышала, что тетенька говорила: “Береги барду, береги барду!” – а жид отвечал: “Как зе, васе благородие, не берец, барда прекрасная, барда отлицная!” Я в Петербурге читала Жуковского сочинения и помнила, что он говорит о бардах… барда <…> которую так хвалят, должно быть, жена какого-нибудь барда или поэта… и только что ушел винокур, я подбежала к тетеньке и просила познакомить меня с бардою. “А що тоби с нею робыть! – отвечала тетенька. – Я чула, що миются бардой, чтоб шкура була билие…” Ах, Маша! Как же мне стыдно было, когда я узнала, что такое барда! <…> здесь так называют гущу, которая остается на дне, когда делают вино!»[308]

Анюта из «Монастырки» – природная малороссиянка, однако воспитанная в Петербурге и совершенно обрусевшая. Но сам факт – русская девушка не понимает речь украинцев – подтверждается многими источниками.

Виссарион Белинский откажется рецензировать «казки» Исько Матыренко[309], потому что они отличаются «самым чистым малороссийским языком, который совершенно недоступен для нас, москалей, и потому лишает нас возможности оценить его по достоинству»[310].

В 1841 году Александр Корсун издал в Харькове альманах «Снип». Белинский уделил ему чуть больше внимания. В его разгромной и крайне злой рецензии интереснее всего такой вывод: “Сніп” г. Александра Корсуна от начала до конца – архималороссийская книга: русского в ней нет ни полслова»[311].

В 1847 году Пантелеймон Кулиш, как и другие участники Кирилло-Мефодиевского братства, был арестован. Его допрашивали в Петербурге, в III отделении. У него, как и у других «братчиков», нашли экземпляры «Кобзаря», как печатные, так и переписанные. У самого Шевченко конфисковали рукописи неопубликованных стихотворений и поэм. Но оригинальный украинский текст оказался непонятен шефу жандармов Орлову и его заместителю Дубельту, которые лично допрашивали и Шевченко, и Кулиша. Пришлось перевести сочинения на русский. В штате III отделения не было своего поэта, поэтому стихи для жандармов переводили прозой, точнее, просто пересказывая содержание.

Стихи Шевченко не были понятны и простым русским читателям, не носившим голубые мундиры. 21 ноября 1860 года в концертном зале Пассажа русская либеральная публика собралась чествовать Шевченко – героя, страдальца, жертву еще не забытого царствования Николая I. В тот же день, в том же Пассаже читал «Записки из мертвого дома» Ф. М. Достоевский, но даже его поначалу не приветствовали столь шумно. «Шевченко приняли с таким восторгом, какой бывает только в итальянской опере»[312], – вспоминал профессор Академии Генерального штаба Николай Обручев. Два человека, слышавшие знаменитое выступление Шевченко, расходятся в оценке поэта. Елена Штакеншнейдер в дневнике отзывалась о Шевченко неприязненно. Обручев – с уважением. Но оба заметили, что публика малороссийские стихи « большею частью не поняла»[313].

Русским читателям и слушателям мешала не только незнакомая лексика, но и фонетика. Русскому, прежде не знакомому с украинским, трудно прочитать без ошибки даже стихотворение. Что там стихотворение, когда большинство и в наши дни не знает, на какой слог падает ударение в словах «Украина» и «украинский».

«Чистый, как заря небесная…»

В наши дни не только журналисты, но даже русские историки пишут, будто украинский язык изобрели то ли польские эмигранты, то ли австрийские чиновники. Автору доводилось слышать и вовсе фантастические и по-своему забавные версии происхождения украинского языка, вплоть до такой: украинцы придумали себе свою «мову», только чтобы досадить русским. Вряд ли стоит подозревать украинцев в таком злокозненном коварстве. Тем более не надо приписывать лишнего иноземцам. Во времена Шевченко и Кулиша, Котляревского и Квитки-Основьяненко власти Австрийской империи таких сложных задач перед своими чиновниками не ставили, а немногочисленные польские украинофилы сталкивались как с непониманием соотечественников-поляков, так и с упорной, последовательной враждебностью самих украинцев.

Филологи в сказки про язык, изобретенный в австрийской канцелярии, не верят. Они спорят о другом: когда началась история украинского языка – в XIV–XV веках или еще раньше, во времена Киевской Руси?

В 1839 году профессор Харьковского университета Амвросий Метлинский писал, будто именно на «южнорусском» языке говорили первые древнерусские летописцы, именно по-южнорусски «звучали речи князей Киевских»[314]. Начало истории украинского языка искали в домонгольской Руси куда более серьезные ученые, достаточно вспомнить хотя бы Михаила Грушевского, но и они вольно или невольно хотели сделать историю украинского языка, а значит, и Украины-Руси как можно древнее. Перенести не в XIV век, а в XI–XII, а то и дальше в глубь веков, как это делают и теперь даже такие серьезные украинские филологи, как В. В. Нимчук, который пишет о древнем «руссоукраинском языке»[315].

Между тем еще в конце XIX века выдающийся русский филолог А. А. Шахматов полагал, что в Киевской Руси особого украинского языка не существовало. Он начнет формироваться только после монгольского вторжения.

И все-таки слишком силен соблазн найти истоки разделения и восточнославянских языков, и восточнославянских народов в древней, домонгольской истории русских земель. Тогда история Ростово-Суздальской земли становится началом русской истории. Киев, Переяславль, Галич начинают украинскую. Полоцк и Турово-Пинское княжество – белорусскую. Историк и филолог, вольно или невольно, пытались переносить современную реальность на далекое прошлое.

Настоящая Древняя Русь не соответствовала этим представлениям. Не раз исследователи пытались выделить диалекты в древнерусском языке, но попытки эти приводили к результатам неожиданным. Так, советский филолог Ф. П. Филин еще в 1972 году издал монографию о происхождении трех восточнославянских языков. Но ему пришлось выделить не три, а пять диалектных зон: северную и северо-восточную, южную, западную, приокско-верхнедонскую и прикарпатскую. Границы этих диалектных зон не соответствовали ни границам княжеств, ни территориям, где позднее начнут формироваться русский, украинский и белорусский языки. Не будь монгольского вторжения и литовского завоевания, история древнерусского языка и древнерусского народа пошла бы совсем иным путем[316].

Современные исследования новгородских берестяных грамот, сопоставление грамот с известными прежде древнерусскими письменными памятниками и с грамотами, которые находили и в других землях Древней Руси, принесли новые, и тоже неожиданные результаты. Академик Андрей Зализняк доказывает, что в древнерусском отчетливо выделялись не три, не пять-шесть, а только два диалекта. Но это были не, скажем, суздальский и киевский диалекты, а общерусский и новгородско-псковский. При этом более всего эти диалекты различались в XI–XII веках, а позднее начали сближаться. И до монгольского завоевания предпосылок распада древнерусской общности не было. Так что этнолингвистическое деление домонгольской Руси никак не напоминало современное: «Не было древнего различия между Киевской, Черниговской, Рязанской, Смоленской, Ростовской и Суздальской зонами. Это была одна Южная, Восточная и Центральная территории, противопоставленные Северо-Западу»[317].

«Руссоукраинский» язык в домонгольской Руси – явный анахронизм. Представлять борьбу ростово-суздальских князей с киевскими как межэтническую войну – анахронизм не меньший. Пытаться разглядеть в Андрее Боголюбском предтечу русских царей – наивно. Всё это попытки перенести в древнюю страну реалии совсем других эпох, других времен.

Но в середине XIV века почти все западные и южные русские земли, кроме занятой поляками Галиции, довольно легко завоевали литовские князья. А власть Золотой Орды над Восточной Русью и землями Пскова и Великого Новгорода сохранялась до конца XV века. Исторические судьбы потомков древних русичей разошлись. Неизбежно начали расходиться их языки. Новгородский диалект повлиял на формирование русского (великорусского) языка. Два диалекта, в домонгольское время сильно различавшихся, сблизились, образовав язык, который мы теперь называем русским. А украинский и белорусский развивались на основе общерусского диалекта[318].

В 1701 году Иван Мазепа подарил Вознесенскому собору Переяслава старинное, богато украшенное рукописное Евангелие. В 1815 году «великолепное Евангелие, подаренное Мазепой», видел в том же храме и Алексей Левшин[319]. Позднее драгоценную книгу нашел молодой ученый Осип Бодянский. Оказалось, что Евангелие было написано в середине XVI века (1556–1561) по заказу игуменьи Параскевии, в миру – княгини Анастасии Заславской, в городе Пересопнице на Волыни[320]. Отсюда и его название – Пересопницкое Евангелие.

Как подчеркивал один из переписчиков Евангелия, некто Михаил Васильевич, книгу не только переписали, но и перевели «с язика болгарського (т.е. церковнославянского. – С . Б .) на мову руськую» «для лiпшого врозумленя люду християнського». Пересопницкое Евангелие написано «чистым, как заря небесная» языком, близким к русинским говорам Галиции (Червонной Руси). Этот язык российские ученые называют «западнорусским», украинские – «староукраинским»[321].

Правда, Пересопницкое Евангелие так и осталось явлением уникальным. Библию и на Западной, и на Восточной (Московской) Руси продолжали переписывать и читать на церковнославянском. Первопечатник Иван Федоров, эмигрировавший в Речь Посполитую, благодаря поддержке князя Константина Острожского развернул издательскую деятельность, так что технический прогресс только укрепил положение церковнославянского, в сущности, искусственного богослужебного языка в церковной литературе.

Церковнославянский остался языком богослужения и Священного Писания. Но даже этот книжный язык в землях Речи Посполитой несколько отличался от церковнославянского языка царства Московского. Когда Симеон Полоцкий переехал в Москву, то вынужден был избавляться от лексики, непривычной его новым коллегам и читателям.

В делопроизводстве использовали язык, который на Украине XVI–XVII веков называли так: «руський язык», «руська мова» или «проста мова». На этом языке составляли свои универсалы малороссийские гетманы – от Хмельницкого до Мазепы[322]. Следовательно, мову хорошо понимали козаки и посполитые (крестьяне). «Проста мова» постепенно превращалась в литературный язык. Ее даже использовали священнослужители, которые всё меньше понимали язык «славенский». Митрополит Киевский Петр Могила в 1645 году выпустил на «разговорном южно-русском языке»[323] так называемый «Малый катехизис»[324], разъяснявший простым людям догматы православной веры.

Но «проста мова» – не собственно народный язык, на котором говорили козаки и посполитые (крестьяне), а язык канцелярий, соединивший элементы народного языка, церковнославянского и общераспространенного в Речи Посполитой польского. На украинских землях, присоединенных к России, он выйдет из употребления, уступив не только русскому языку, но и собственно народному языку, то есть разговорному языку украинских крестьян[325].

«Не по-московському, а по-нашому…»

Именно козаки и крестьяне сохранили свой народный язык, который мы и называем теперь «украинским», «украинской мовой». В первой половине XIX века украинская мова считалась языком мужицким. «Все пишущие и читающие малороссияне отказались от родного языка; помещики в домашнем быту говорят не иначе, как по-русски; одни только чумаки сохранили свое старинное наречие»[326], – безапелляционно заявляла «Северная пчела». Мнение популярной столичной газеты, в общем, разделял и Пантелеймон Кулиш: «Тогда между украинским панством редко кто еще мог разговаривать мовой, – вспоминал он[327]. – …Всё было подмято “московщиной” и французским языком»[328].

Правда, Пантелеймон Александрович всегда был склонен к преувеличениям. Украинский народный язык, ту самую «мову», знали Бодянский и Максимович, Щепкин и Галаган. Как мы убедимся далее, знал ее и Николай Васильевич Гоголь.

Другое дело, что «мовы», как языка мужицкого, стеснялись сами образованные украинцы: «…досадно, что такой прекрасный язык остается без всякой литературной обработки и сверх того подвергается незаслуженному презрению, – писал Николай Костомаров в своей «Автобиографии». – Я повсюду слышал грубые выходки и насмешки над хохлами не только от великороссов, но даже от малороссов высшего класса, считавших дозволенным глумиться над мужиком и его способом выражения»[329].

Однажды Гоголь стал свидетелем и участником такой сцены. Дело было на Полтавшине, в гостях у некой помещицы Н. Семилетний сын этой Н. вбежал в комнату со словами: «Вареныкив хочу!». Мать смутилась: «Ах, как можно так говорить! Говори, душечка, по-русски!» А тот еще настойчивее: «Вареныкив хочу, дайте мини вареныкив!» Мать сконфузилась еще больше: украинская речь, видимо, в ее представлении была простонародной и в благородном обществе неуместной, если не сказать – неприличной. Но тут уж вмешался Гоголь: «Зачем вы мешаете ему, пусть говорит он на своем родном наречии, придет время и всему прочему еще успеет научиться»[330].

В Российской империи знание мовы не давало никаких преимуществ, напротив, русским она казалась смешным и малопонятным языком.

Но и осмеянная и полузабытая «мужицкая» мова служила барьером, отделявшим украинцев от русских. Мова помогала сохранить национальное своеобразие украинцев, напоминала им о родине. Поэтому Шевченко и будет просить своего брата Микиту писать «не по-московському, а по-нашому»[331].

Интересно, что малороссияне в Москве и Петербурге нередко прибегали к родному языку как своеобразному паролю, по которому узнавали «своих». Измаил Срезневский в июле 1837 года приехал в Полтаву знакомиться с поэтом и драматургом Иваном Котляревским. Тот жил в небольшом, на пять комнат, домике. Русский этнограф увидел помимо ломберных столиков (Иван Петрович, как почти что всякий помещик тех времен, играл в карты) и письменный стол, «покрытый драдедамовым платком, и на нем бронзовый чернильный прибор, бумаги, прикрытые томом “Истории” Карамзина, и еще какие-то развернутые книжки». В углу стояли два шкафа с книгами на французском и на латыни. Котляревский, человек статный и высокий, но уже совершенно седой, встретил гостя настороженно, говорил с ним исключительно по-русски. Но вот Срезневскому удалось расположить к себе писателя, доказать свой искренний интерес к малороссийской истории и фольклору. И Котляревский заговорил с ним по-украински: «Взор его <…> оживился, слова полились рекою…»[332]

В начале XIX столетия Алексей Павловский считал малороссийское наречие «ни живым, ни мертвым»[333]. Поэтому и спешил составить грамматику, пока еще мелкопоместные паны и простые мужики не позабыли мову и не перешли на русский язык: «История древних народов между прочим от того нам кажется неясною, что мы не имеем подобных грамматик, писанных в их времена»[334], – писал русский филолог, современник основоположника египтологии Жана-Франсуа Шампольона. Для Михаила Каченовского, издателя журнала «Вестник Европы», «малороссийский диалект» был уже чем-то вроде лингвистического раритета[335].

Однако украинцев участь древних египтян миновала. Их народный язык не только не был забыт, но вскоре обрел новую счастливую судьбу. Отставной кавалерийский офицер и будущий директор Полтавского театра Иван Котляревский уже переложил «Энеиду» Вергилия на язык полтавских крестьян, представив троянцев – запорожцами, Энея – назвал «паном», богов-олимпийцев заставил пить сивуху, закусывать оселедцем (селедкой) и цибулей (луком)[336].

«Энеиду» вообще пародировали часто, благо для образованного человека материал был известен. По крайней мере, отрывки из поэмы Вергилия обязательно читали все, кто хоть сколько-нибудь продвинулся в изучении латыни. А пафос Вергилия так и подталкивал ироничного человека к сочинению пародии.

Битвы и мужа пою, кто в Италии первым из Трои —
Роком ведомый беглец – к берегам приплыл Лавинийским.
Долго его по морям и далеким землям бросала
Воля богов, злопамятный гнев жестокой Юноны.

(Вергилий Марон, перевод С. Ошерова)

Первым был, кажется, французский поэт и драматург Поль Скаррон, известный насмешник, автор многих литературных пародий. Его «Вергилия наизнанку» (Virgile travesti ) читали по всей Европе. Появилась и немецкая пародия, а вслед за ней – русская. Автором последней стал Николай Петрович Осипов. Это был бедный сочинитель, добывавший средства к существованию на государственной службе, где он, однако, далеко не продвинулся. Николай Петрович трудился переводчиком в Тайной экспедиции Правительствующего Сената. Этот мелкий чиновник (дослужился лишь до коллежского асессора) написал великолепную книгу. Жаль, что ее не переиздают уже третий век, ведь читать стихи Осипова и в наши дни легко, приятно, весело[337]. К сожалению, русская «Энеида» забылась. А ведь именно она послужила образцом для «Энеиды» украинской. Местами «Енеїда» Котляревского выглядит как вольный перевод «Енейды» Осипова, только «храбрый витязь» Эней стал паном Энеем, а его шайка – ватагой чубатых запорожцев.

Сравните хотя бы начало поэмы. Вот «Енейда» Осипова.

Еней был удалой детина,
И самой хватской молодец;
Герои все пред ним скотина;
Душил их так, как волк овец.
Но после свального как бою
Сожгли обманом греки Трою,
Он взяв котомку, ну бежать;
Бродягой принужден скитаться,
Как нищий по миру шататься
От бабей злости пропадать[338].

А вот как начинается «Енеїда» Котляревского:

Еней був парубок моторний
І хлопець хоть куди козак,
Удавсь на всеє зле проворний,
Завзятійший од всіх бурлак.
Но греки, як спаливши Трою,
Зробилi з неї скирту гною,
Вiн, взявши торбу, тягу дав;
Забравши деяких троянцiв,
Осмалених, як гиря, ланцив,
П’ятами з Трої накивав[339].

Первые три части поэмы Осипова вышли в Петербурге в 1791–1794-м. Первые три части поэмы Котляревского напечатаны в 1798-м в том же Петербурге (причем без ведома автора). Четвертая часть русской «Энеиды» вышла в 1801 году, уже после смерти Осипова (его не стало в 1799-м). Четвертая часть «Энеиды» Котляревского – в 1809-м. Над пятой и шестой частями своей поэмы Котляревский работал до конца жизни. Полностью поэма выйдет только в 1842 году в Харькове.

Осипов не уступал Котляревскому в поэтическом даре, но его «Енейда» со временем превратилась всего лишь в изящный раритет. А «Енеїда» Котляревского стала началом современной украинской литературы. Оказалось, что украинская мова замечательна не только в народных песнях.

Образованные малороссияне сразу полюбили поэму Котляревского. Издания «Энеиды» расходились одно за другим. Но и людям простым, неученым, она очень понравилась: «…это любимая книга всех малороссиян; мне случалось читать ее с простолюдинами малороссийскими, и они были в восторге»[340], – писал издатель «Московского телеграфа».

Пройдет время, и основой украинского языка станут именно полтавско-киевские говоры, то есть та самая сельская мова, на которой писали Шевченко, Котляревский, Квитка-Основьяненко.

«…Возьмите любое малороссийское письмо, читайте его чумакам, дивчатам, парубкам <…> язык и смысл целого будет им понятен вполне. Вот она, неподражаемая простота и естественность в рассказе, облагороженный язык народа силен, ясен, прост, богат на мелочи, на шутки ему доступные…»[341] – писал о малороссийском языке повестей Квитки-Основьяненко рецензент «Северной пчелы» казак В. Луганский. Под этим псевдонимом скрывался Владимир Иванович Даль.

Латынь

«Нигде я не слыхал такого сладкого произношения латинского наречия, как в устах малороссиян»[342], – написал князь Долгорукий в Харькове в 1810 году. Путешествие только начиналось, и латинская речь выпускников еще работавшего тогда Харьковского коллегиума стала одним из его первых впечатлений о Малороссии и малороссиянах.

На Московской Руси до середины XVII века латынь вообще была малоизвестна. В основном ее знали переводчики из посольского приказа или иностранцы, оказавшиеся на русской службе, вроде хорвата Вениамина, который помогал архиепископу Геннадию работать над церковнославянской Библией и переводил для него некоторые библейские книги с «Вульгаты». Латынь знали «справщики» церковных книг при патриархе Никоне, но они тоже были выходцами из других стран: Арсений Грек, Епифаний Славинецкий. Благодаря усилиям Симеона Полоцкого и его ученика Сильвестра Медведева появились школы, где обучали латыни. Тем не менее, по словам французского посла де ла Нёвилля, еще при царевне Софье «во всем Московском государстве было <…> четыре человека, говоривших по-латыни»[343].

Только в 1701 году Эллино-греческая академия была преобразована в Славяно-латинскую[344], а латынь, по примеру Киево-Могилянской академии, стала языком обучения. В XVIII веке латынь оставалась языком науки и была для немногочисленной еще разночинной интеллигенции, по словам Юрия Лотмана, «таким же языком-паролем, как французский для дворянства»[345]. Дворяне, после закрытия иезуитских пансионов в 1815-м, знали латынь гораздо хуже[346].

Латынь из моды вышла ныне:
Так, если правду вам сказать,
Он знал довольно по-латыни,
Чтоб эпиграфы разбирать,
Потолковать о Ювенале,
В конце письма поставить vale…

На Западной Руси латынь начали изучать несколькими веками раньше, распространение она получила намного шире, чем в России (Великороссии). Первые школы появились в Галиции еще в конце XIV века.

Латинские школы открывались при костелах, католических монастырях, при епископских кафедрах, разумеется тоже католических: в Перемышле, Львове, Холме. Их программа («семь свободных искусств») соответствовала программе европейских учебных заведений того времени. Жители Галиции отправлялись учиться в европейские университеты, главным образом, конечно, в Краков, но были русины-студенты и в Праге, Базеле, Болонье. Некто Юрий из Дорогобыча, сын ремесленника, учился в Краковском университете, а затем отправился в Болонью, где получил степень доктора искусств и медицины[347]. Одно время (1481–1482) Юрий был даже ректором Болонского университета[348]. Вот только можно ли назвать этого ученого латиниста русином?

Латынь изучали и в некоторых православных школах, что стали появляться во времена борьбы православия против унии и католичества. И все-таки многие православные смотрели на латинистов как на потенциальных изменников. В измене, в соглашательстве с униатами не раз подозревали и самого Петра Могилу, который произвел в образовании на Западной Руси настоящую «латинскую» революцию.

С 1615 года в Киеве при Богоявленском православном братстве действовала своя школа. В 1631-м Петр Могила, тогда еще только архимандрит Киево-Печерской лавры, открыл в лавре особую «гимназию», где изучали все те же «семь свободных искусств». Год спустя школа и гимназия объединились. Новое учебное заведение в источниках называют Киево-братской (потом – Киево-Могилянской, Киевской) «школой», «коллегией», «коллегиумом». Петр Могила мечтал создать академию, но этому противились униаты и католики, а потому король Владислав, вообще-то благоволивший Петру Могиле, статуса академии новому заведению не дал. В 1658-м, по условиям Гадячского договора, заключенного гетманом Выговским с поляками, Киевская коллегия получала статус академии, но Гадячский договор в силу не вступил. В 1660-м московские власти коллегию даже собирались закрыть[349]. Академией Киевская коллегия станет только в 1701 году, при гетмане Мазепе и царе Петре.

Но слова значат мало. Киевская коллегия еще в свою «доакадемическую» эпоху стала лучшим православным учебным заведением всей Западной Руси. Там преподавали несколько языков: греческий, древнееврейский, польский, позднее – немецкий и французский. В XVIII веке, в эпоху постепенного упадка академии, лекции читали на русском (великорусском) и даже на «сельском наречии» (то есть на украинском), но в XVII веке языком преподавания была латынь. Ее в той или иной степени учили все двенадцать лет учебы. На латыни не только вели занятия, читали лекции – в стенах коллегии студенты должны были и говорить на латыни. Если студент произносил хоть слово на «сельской мове» или на польском, следовало наказание. Эту систему впервые ввели в иезуитских коллегиях, а профессора Киевской коллегии использовали передовой для того времени опыт. Студенты старших классов уже штудировали Аристотеля, читали Цицерона, готовили доклады и защищали диссертации на латыни и даже писали латинские стихи, подражая Вергилию или Горацию. Выпускники были квалифицированными богословами, могли вести полемику с хитроумными и многоучеными иезуитами и свободомыслящими протестантами, хорошо ориентировались в Священном Писании, постановлениях соборов, сочинениях отцов церкви, классической истории и литературе.

В Киевской коллегии учились Симеон Полоцкий и Михаил Ломоносов, преподавали Иннокентий Гизель, Стефан Яворский, Феофан Прокопович. Украинские гетманы, начиная от Ивана Выговского и Юрия Хмельницкого и заканчивая Павлом Полуботком и Даниилом Апостолом, тоже были или выпускниками Киевской коллегии, или учились там хотя бы некоторое время. Михаил Грушевский, просматривая реестр учеников Академии за 1727 год, нашел «представителей почти всех выдающихся старшинных семейств»[350].

Более того, на учебу в коллегию отправляли своих детей русские бояре, воевавшие на Украине: Григорий Ромодановский и Петр Шереметев (сын последнего, Борис Петрович, будет героем Северной войны и соратником Петра Великого). Но это, так сказать, «сливки общества», а Киевская коллегия выпускала каждый год по нескольку сотен священников для православных приходов. Не все могли осилить курс обучения, но хотя бы основы латинской учености усваивали и «несли в народ». То же самое вольно или невольно делали гетманы, полковники и сотники, получившие схоластическое образование, вообще-то не слишком нужное козаку, но считавшееся престижным. Не зря гетман Даниил Апостол назвал Академию «школой всему обществу благопотребной, где сыны малороссийские в науках свободных имеют наставления»[351].

А ведь кроме Киевской коллегии Петр Могила открыл коллегию в Виннице (позднее она переехала в местечко Гойсчы под Луцком). Продолжали работать православные «братские» (основанные при православных братствах) школы и католические (иезуитские, доминиканские) коллегии, куда православные тоже нередко поступали учиться. Именно в иезуитской коллегии учился Богдан Хмельницкий. В 1644 году французский посол в Речи Посполитой граф де Брежи так писал о своей встрече с будущим вождем «Козацкой революции»: «На днях в Варшаве был один из старшин казацкой нации, полковник Хмельницкий <…> я дважды с ним разговаривал. Это образованный, умный человек, который силен в латинском языке»[352].

Другой знаменитый гетман, Иван Мазепа, учился в Киевской коллегии, а в годы своего гетманства стал ее покровителем и щедрым меценатом. Он любил приехать в коллегию/академию, чтобы поговорить со студентами на латыни. Французский дипломат Жан Болюз писал, будто Мазепа «блестящим знанием этого языка мог соперничать с лучшими нашими отцами-иезуитами». Гетман читал Овидия и Горация и цитировал их по памяти[353]. Когда Мазепа, предав царя Петра и Российское государство, перешел в лагерь Карла XII, тот сначала холодно отнесся к изменнику. Но умный и лукавый гетман подготовил и произнес перед королем по-латыни такую замечательную речь, что понравился шведскому правителю. Карл оценил и остроумие, и ученость своего нового союзника. Хорошо знал латынь и соратник Мазепы Пилип (Филипп) Орлик, генеральный писарь Войска Запорожского. Помимо латинского, Орлик владел еще девятью иностранными языками. Учиться начал в достославном городе Вильно, в иезуитской коллегии, а совершенствовался опять же в Киево-Могилянской академии.

В императорской России латинское образование сначала развивалось успешно, причем не только в Гетманщине, но даже на землях Слободской Украины. С 1721 по 1817 год действовал Харьковский коллегиум, где готовили священников. Программа коллегиума напоминала программу Киево-Могилянской академии. Именно латынь студентов Харьковского коллегиума и ласкала слух князя Долгорукого. Еще раньше Харьковского коллегиума, при гетмане Мазепе в 1701 году коллегиум открыли в Чернигове. «Ученых» латинистов также готовили семинарии Переяслава и Полтавы.

Люди, занимавшие сколько-нибудь значительные должности в гетманской канцелярии или даже в канцеляриях полков и сотен, владели латинским. Афанасий Гоголь, служивший в канцелярии Миргородского полка, знал латынь, а кроме нее еще греческий, польский, немецкий. Не зря учился он в Киево-Могилянской академии[354]. Александр Безбородко, правитель канцелярии малороссийского генерал-губернатора, конечно, не мог обойтись без латинского. Антон Головатый, фактический организатор Черноморского казачьего войска и последний войсковой атаман, избранный козацкой радой (а не назначенный начальством), тоже знал латынь. Он учился в Киево-Могилянской академии, хотя курса не окончил, потому что уехал на Запорожскую Сечь.

Иные просвещенные малороссияне знали латинский лучше, чем великорусский. Известный впоследствии общественный деятель и публицист Григорий Полетика окончил Киево-Могилянскую академию. Он приехал в Петербург и поступил переводчиком в Академию наук. Полетике устроили экзамен на знание иностранных языков, причем экзаменатором был сам Василий Кириллович Тредиаковский. По мнению Тредиаковского, Полетика знал латынь великолепно, чего нельзя было сказать о русском языке: Полетика в то время говорил на «малороссийском диалекте»[355]. Разумеется, замечательным латинистом был Григорий Саввич Сковорода. На латыни он писал письма, складывал вирши, что, впрочем, было совершенно естественным для ученого человека тех времен.

В Малороссии была и особая категория населения: «мандрованые»[356] (бродячие) дьяки. Как правило, ими становились недоучившиеся студенты Киевской академии, Харьковского коллегиума или семинарий. Их мечтой было занять место дьяка в одном из приходов, а пока что они зарабатывали, чем могли: «…они знали разные канты и вирши, умели рисовать, умели поставить для общественного развлечения вертепную драму»[357]. Эти люди хоть немного, да знали латынь и, скорее всего, способствовали ее распространению среди простого народа, посполитых и козаков. Латынь так или иначе проникала и в народную среду, где, конечно, Горация не читали, но некоторые латинские слова для повседневной речи адаптировали. Даже водку в Малороссии еще в гоголевские времена называли «оковитой», что было искаженным «aqua vitae » («живительная вода, или вода жизни»).

Князь Цертелев, первый собиратель украинского фольклора, записал слова народной песни, где упоминается «оковитая»:

Благослови мене, батьку, оковитой напиться.
Я зарекаюсь с бусурманами ще лучче побиться.
– Не велю я тобе, сыну, оковитой напивати
Да идти с бусурманами на долину гуляти…[358]

Так что Тарас Бульба, будто бы не знавший, «как будет по-латыни горелка», лукавил или дурачился.

Григорий Теплов, о котором речь впереди, в своей записке «О непорядках…» в Малороссии так рассказывает о воспитании детей козацкой старши́ны: «…лучших фамилий отцы следующее воспитание детям дают: научив его читать и писать по-русски, посылают в Киев, Переяславль или Чернигов для обучения латинского языка…»[359] Другое дело, что учили не всегда хорошо, родители спешили пристроить свою «дитину» на теплое местечко. Однако дети кое-что успевали выучить. Хотя бы те же «из Энеиды два стиха».

Иван Котляревский сочинял свою «Энеиду» для читателя, знакомого с римским оригиналом, прочитавшего настоящую «Энеиду» Вергилия Марона пусть и фрагментарно. Поэтому людям его круга поэма была много смешнее и понятнее, чем нынешним украинским школьникам и российским студентам-филологам (остальные ее уже вряд ли читают). В поэме есть даже эпизод, где троянцы, приплывшие с Энеем в Лациум, прилежно изучают латинский язык: мешают полтавский говор с испорченной латынью и приделывают к украинским словам окончания -us.

За тиждень так лацину взнали,
Що вже с Енеэм розмовляли
I говорили все на «ус»:
Енея звали Енеусом,
Уже не паном – домiнусом,
Себе ж то звали – троянус.

И не прошло еще недели,
Как по латыни загудели,
Привыкли говорить на «ус»,
Энея звали Энеусом,
Уже не паном – доминусом,
Свой род и племя – Троянус[360].

Котляревский жил во времена упадка латинской учености. Закрылись Харьковский коллегиум и Киево-Могилянская академия. Созданная на ее месте Киевская духовная академия не унаследовала могилянских традиций. Гоголь в Предисловии к первой части «Вечеров на хуторе близ Диканьки» уже будет подшучивать над школьником, который «стал таким латыньщиком, что позабыл даже наш язык православный».

В Нежинской гимназии высших наук латынь, конечно, учили, но она превратилась всего лишь в один из учебных предметов. Между тем любители-латинисты не перевелись. Иван Семенович Орлай, второй директор Нежинской гимназии, нередко приглашал к себе способных учеников, чтобы побеседовать на латыни. Когда он принимал на работу нового учителя латинского языка Ивана Кулжинского, то, разумеется, позвал его на обед. Приглашен был и гимназист Василий Любич-Романович, прежде изучавший латынь в Полоцкой иезуитской коллегии. Новый учитель с честью выдержал испытание. За столом все позабыли про обед, а только «латинствовали»[361], предпочтя Горация котлетам.

Жинка

Не только русские путешественники, но и некоторые украинцы ставили малороссийских женщин гораздо выше мужчин. Кулиш писал, будто малороссийская женщина даровитей и порядочней, чем мужчина[362]. Сам Пантелеймон Александрович женился на «украинской Беатриче»[363] – красавице Александре Белозерской, которая под псевдонимом Ганна Барвинок станет известной писательницей. «Боярином»[364] на их свадьбе был Тарас Шевченко. Он пел с Александрой дуэтом народные песни. И через десять лет, в Новопетровском укреплении, Шевченко вспомнит «прекрасную блондинку» и ее задушевную песню[365]. В 1857-м, когда Шевченко вел свой дневник, с Александрой Белозерской-Кулиш мечтала петь малороссийские песни Надежда Аксакова.

Брат Надежды Сергеевны Иван Аксаков говорил о малороссийских женщинах даже ярче Кулиша: «Природная грация, вкус к изящному, художественный склад мысли, утонченность, доведенная донельзя в области чувства, – равно присущи всем малороссиянкам»[366], – писал московский славянофил. Григорий Данилевский восхвалял телесную красоту «полностанной» и «полногрудой» дивчины, что идет с коромыслом на плечах за водой, «пышно колышется на ней белая новая свитка с двумя черными сердечками на спине у пояса»[367].

В те времена крестьяне еще носили традиционную домотканую одежду. Городская мода не касалась деревни, поэтому различия особенно бросались в глаза, особенно в одежде женской. И у великороссов, и у малороссиян она была намного наряднее мужской. На знаменитую Коренную ярмарку (под Курском) приезжали и украинцы из Рыльского или Путивльского уездов, и русские крестьяне из уезда Курского. Аксаков, собиравший сведения для своей монографии о ярмарках, не мог не обратить внимания на эти различия. Русский наряд ему, впрочем, нравился больше украинского: «это шерстяная юбка ярко-пунцового цвета, а не узкая плахта и не понева и белая рубашка. В Малороссии почти не носят юбок, а обертываются плахтою, что не очень красиво»[368].

Вообще-то даже повседневные запаски, а уж тем более праздничные украинское плахты удивительно красивы. Да и слова Аксакова касаются только одного региона, пограничного между русским и украинским этнографическими мирами. Этнограф фиксирует картину одного дня, как будто снимает ее на фотоаппарат. Но жизнь течет и меняется даже в консервативной крестьянской среде. И те же юбки («спiдници») со временем едва не вытеснят плахты даже в Полтавской губернии. Но различия в одежде, особенно нарядной, праздничной, сохранялись долго, и вдали от Малороссии украинская женская одежда казалась странной, диковинной. Когда Тарасу Шевченко понадобилось одеть натурщицу по-украински, оказалось, что портнихи в Петербурге представления не имеют о плахте и «гарно пошитой» девичьей сорочке[369]. Пришлось заказывать сорочку и плахту на Украине, доставать через Квитку-Основьяненко.

В гоголевское время некоторые малороссийские помещицы, в особенности мелкопоместные или «средней руки», еще носили традиционную одежду. Не на балу, не в светском обществе, но дома, среди своих. Анюта из романа Антония Погорельского «Монастырка» очень удивляется своим малороссийским кузинам. Всё украинское ей в диковинку. Обе кузины очень «много кушают», а потому, хотя и недурны собой, но «слишком толсты и краснощеки». Более всего Анюту поразили их сапоги: «…Они были в утреннем наряде <…> и, – пожалуйста, Маша! Не рассказывай никому! – в больших кожаных сапогах!»[370] В глазах воспитанницы Смольного института девушка благородного происхождения в сапогах – нечто просто неприличное. В богатых великорусских деревнях, правда, девушки тоже носили сапоги, чего Анюта могла и не знать. Но для дворянки такая обувь была совершенно неподобающа. Между тем «…сафьянные чоботы – составляли наряд щеголеватой малороссийской девушки»[371], – писал современник Погорельского Орест Сомов. Красные сапоги – высший шик, без них нельзя и представить жизнь настоящей панночки. Недаром же гоголевский дьячок ***ской церкви, рассказывая, как его дед возил гетманскую грамоту в Петербург, обул даже русскую императрицу в красные сапоги: «…сидит сама, в золотой короне, в серой новехонькой свитке, в красных сапогах, и золотые галушки ест»[372].

Быт и нравы украинских жинок и дивчин тоже несколько отличались от тех, что были приняты у русских. Как правило, в Малороссии жен не били и даже нередко подчинялись им в домашних делах. Крестьянин или козак был господином только в поле, в походе, на войне. «В Малороссии жена – хозяин и хозяйка дома»[373], – писала Александра Осиповна Смирнова-Россет. В доказательство она даже припомнила песню, которую услышала, очевидно, в детстве, в малороссийской деревне Грамаклея:

Мужик сияв жито,
Жинка каже: мак.
Нехай так, нехай так,
Нехай жито буде мак.

Мужик поймав щуку,
Жинка каже: рак,
Нехай так, нехай так,
Нехай щука буде рак[374].

Этому свидетельству можно найти множество подтверждений, которые относятся и к разным украинским землям, и к разным временам. В начале XIX века Алексей Левшин писал о «незастенчивых» малороссиянках, «которых горделивая походка, вольность и решительная твердость во всех поступках показывают мужество, женщинам необыкновенное»[375]. «Малороссиянка равноправна, часто забирает главенство в доме»[376], – утверждал этнограф Василий Милорадович уже в конце XIX века.

Но недаром, видимо, многие козаки бежали на Сечь, куда женщин не пускали (кроме зимовий). Канцелярист Петрик (Петро Иваненко), впоследствии провозгласивший себя гетманом, бежал на Сечь «от бесстыдной ярости жены своей». Это был человек, вне всякого сомнения, отчаянной смелости. Соперник Мазепы и убежденный враг «москалей», бросивший вызов не только могущественному гетману Войска Запорожского, но и всему Русскому царству, считал беспокойную жизнь на Сечи, походы в Крым, войны и набеги занятиями менее опасными, чем жизнь с женой.

Из письма Петра Ивановича Иваненко (Петрика) к жене от 2 марта 1692 года: «Ганно! Ты как хотела, так и учинила! Не описываю твоих непристойных и злотворных поступков. Сама ты ведаешь, что делала. Если тебе лучше будет без меня, то забудешь меня. Живи, богатей, прохлаждайся, а я собе хоть соломаху естиму, да не буду опасаться за свое здоровье. Пришли мне зеленый кафтан, котел, треног и путо ременное <…> Марта 2. Твой желательный муж»[377].

На Украине долго сохранялся обычай, когда сватался не парень к девушке, а девушка к парню. Впервые этот обычай описан еще в середине XVII века де Бопланом. Французский инженер с удивлением заметил, что на Украине девушки ухаживают за молодыми людьми, сами сватаются к ним и, как правило, не получают отказа, в особенности если девушка проявляет настойчивость и упорство[378]. Старинный обычай девичьего сватовства сохранялся и много позднее. О нем рассказывал известный украинский писатель Иван Нечуй-Левицкий «…девушка придет, бывало, в дом, где она заприметит себе парня, положит хлеб на столе и сядет на лавке. То был знак, что она хочет заручиться с хозяйским сыном». Можно было, конечно, и отказать ей, по украинскому обычаю «піднести гарбуза» (поднести тыкву), но вообще отказывать девушке считалось грехом[379]. Так что в большинстве случаев она добивалась своей цели. Слова де Боплана и Нечуй-Левицкого подтверждают и современная академическая наука[380], и украинская народная песня.

Ой, прийшла Маруся, стала у куточку:
Приймiть мене, мамо, за рiдную дочку[381].

Привычное, давно утвердившееся в жизни явление неизбежно должно было отразиться и в языке. Так и случилось. На Украине было распространено выражение «взять замуж», то есть взять себе в мужья[382].

Обычай девичьего сватовства, да и сами традиции семейной жизни под властью жены-хозяйки сложились, вероятно, во времена Руины. Мужчины недолго жили с семьей. Они уходили на войну, где часто погибали, или попадали в плен, или, в лучшем случае, годами вели вольную жизнь в Запорожской Сечи, куда жинок не пускали. Павел Алеппский писал о множестве вдов и сирот на Украине[383]. В таких условиях жена неизбежно должна была стать хозяйкой дома, прибрать к рукам власть в семье.

Читатель Гоголя наверняка припомнит и Солоху, легко вертевшую многочисленными кавалерами, и Хиврю, что могла запросто вцепиться мужу в голову своими «супружескими когтями». Но всех гоголевских дам превзошла Василиса Кашпоровна, тетушка Ивана Федоровича Шпоньки. Правда, она была незамужней, очевидно, ей просто не нашлось под стать мужа, как не нашлось у той же Солохи для козака Свербыгуза соразмерного мешка. Василиса Кашпоровна «стреляла дичь; стояла неотлучно над косарями; знала наперечет число дынь и арбузов на баштане; брала пошлину по пяти копеек с воза, проезжавшего через ее греблю; взлезала на дерево и трусила груши, била ленивых вассалов своею страшною рукою и подносила достойным рюмку водки из той же грозной руки. Почти в одно время она бранилась, красила пряжу, бегала на кухню, делала квас, варила медовое варенье и хлопотала весь день и везде поспевала». Даже пьяницу-мельника, ни на что не годного, Василиса Кашпоровна «дергая каждый день за чуб, без всякого постороннего средства умела сделать золотом, а не человеком»[384].

Из всего этого не следует, будто украинская семья не знала мужского деспотизма, побоев и тому подобного. Из всякого правила есть исключения, а на многомиллионный народ, расселившийся на огромной территории от Карпат до Харькова и Новгород-Северского, исключений набиралось немало. Не какой-нибудь тёмный мужик, а настоящий пан, притом образованный и очень богатый, Николай Васильевич Капнист, брат поэта и просветителя, наказывал жену за малейшую провинность. Если пану не нравилось какое-нибудь блюдо или он находил непорядок в доме, то лишь подзывал жену словами: «А ходы лишь сюда, моя родино!», а затем бранил ее «самыми гнусными словами» и даже избивал прямо при гостях[385].

Ведьма

Сэмюэль Коллинс, описывая «черкасов» (украинцев), приезжавших ко двору Алексея Михайловича, сообщает, что они «очень преданы колдовству и считают его важной наукой. Им занимаются женщины высшего сословия»[386].

И это далеко не первое иностранное свидетельство об украинских ведьмах и той роли, которую они играли в жизни общества. Польские хронисты не раз писали о чаровницах, что сопровождали козаков в походах, гадали для них и колдовали, пытаясь приворожить удачу. Когда поляки брали их в плен, то обычно казнили.

Историк А. С. Лавров обратил внимание на принципиальную разницу между колдовством русским и украинским. По его словам, преобладание женщин в делах о колдовстве просто бросается в глаза. На Украине колдовали даже женщины, занимавшие высокое социальное положение. Так, среди привлеченных по делам о колдовстве в 1735 году есть имя Марии Танской, жены полковника Антона Танского[387]. А полковник на Украине времен Гетманщины – это очень большой чин, который соответствует не российскому полковнику, а уж скорее генералу. Обвинить украинскую полковницу в колдовстве всё равно, что начать такое следствие над русской генеральшей.

Из этого не следует, будто мужское колдовство не было известно на Украине. Отец той же Марии Танской, фастовский полковник Семен Палий, был известным характерником, то есть лыцарем-колдуном. Ее мужа, Антона Михайловича Танского, на Украине считали упырем. Историк Николай Маркевич записал легенду об упыре, которому князь Василий Голицын предложил гетманскую булаву. Им был Василий Борковский, черниговский полковник, а затем – генеральный обозный (командующий артиллерией) при Самойловиче и Мазепе. Но Борковский поскупился на взятку для Голицына, и гетманом стал Иван Мазепа, купивший должность за 16 000 рублей и трех турецких коней.

Помимо упырей встречались на Украине и колдуны, особенно распространенные среди бывших запорожцев, знакомых с военной магией. Чёрт («лысый дидько»), что ни говори, тоже относится к мужскому полу и, согласно украинским поверьям, вступает в связь именно с ведьмами. Наконец, был в малороссийских землях и ведьмак, известный, впрочем, и на юге России. Так что страна, если верить народным преданиям и сочинениям украинских и русских писателей эпохи романтизма, была полна нечисти обоего пола.

И все-таки именно ведьмы стали самыми известными, самыми популярными персонажами украинского фольклора, что однозначно утверждает и современная академическая наука[388]. По словам Фаддея Рыльского, известного украинского этнографа XIX века, существование ведьм не вызывало сомнений даже у завзятых скептиков, которые вообще-то не верили «бабским забобонам». Более того, встречалось немало людей, которые рассказывали о ведьмах, буквально на их глазах превращавшихся в собак, кошек, жаб и даже в клубки или колеса. Не зря же удивлялся дьячок ***ской церкви тем, кто осмеливались не верить в существование ведьм: «нашелся сорвиголова, ведьмам не верит!»

И как тут не поверить, ведь на Украине еще в XIX веке встречались люди, которые не только видели летающих ведьм, но сами будто бы летали вместе с ними[389]. «Ведьм такая гибель, как случается иногда на Рождество выпадет снегу», – говорит гоголевский герой. Он говорит о пекле, но и на украинской земле их необыкновенно много. О них писали не только Гоголь, Сомов, Квитка-Основьяненко, но даже Василий Нарежный, который вообще-то не слишком увлекался малороссийскими фольклорными мотивами. Стоило ему взяться за повесть из малороссийской жизни, как потребовались и чёрт с ведьмой: в Переяславе, в монастырском саду «при полном сиянии месяца, увидел я ужасного дьявола, с хвостом и с рогами, тащившего под руку женщину в одной рубашке, с распущенными волосами, из чего заключил я, что она ведьма»[390]. Правда, чёрт оказался ряженым, а ведьма – обыкновенной женщиной, но само появление нечисти в монастырском саду героя не очень удивило.

Наконец, именно на Украине, под Киевом, находилась знаменитая Лысая гора, куда слетались на шабаш не только малороссийские, но и белорусские и литовские ведьмы.

Великий город, первая столица православной Руси, был некогда и первой столицей Руси языческой. Православные богомольцы шли к православным святыням, а нечистую силу влекли в Киев древние идолы, спрятанные, согласно легенде, в недрах Лысой горы. Киевская ведьма превосходила прочих своей силой. По крайней мере, в Полтавской губернии именно киевской ведьме приписывали свойство видеть невидимое, каким обладал, скажем, гоголевский Вий[391].

«Из города Киева // Из логова Змиева» возьмет себе жену Николай Гумилев. В Киеве, ведьминской столице, увидит свет Михаил Булгаков. В Киеве вам и теперь непременно покажут «дом с ведьмами» (и даже не один) и, возможно, расскажут какую-нибудь историю про Ирицу и Босорку – парочку веселых ведьм, что еще в позапрошлом веке славились своими похождениями. Эти истории смешные, забавные и безвредные даже по сравнению с московскими похождениями Коровьева и Бегемота. Ходили ведьмочки по шинкам вместе с ведьминым котом, что любопытно, серым, а не черным. Втроем напивались горилки. Пели песню «Ой, не ходи, Грицю, на вечорници», сочиненную знаменитой Марусей Чурай еще при Богдане Хмельницком. Ведьмы пели, кот смахивал лапой слезы. В конце концов устраивали дебош с мордобоем, но, в отличие от булгаковских героев, без пожара.

На самом же деле ведьма и в России, и на Украине – существо очень страшное. Односельчане не зря ее уважают и боятся. В. И. Даль в «Толковом словаре живого великорусского языка» определяет ведьму так: «колдунья, чародейка, спознавшаяся, по суеверию народа, с нечистою силою»[392].

Украинская ведьма совершенно соответствует этой характеристике. И русские, и малороссийские ведьмы доили чужих коров, наводили порчу на людей и на скотину, привораживали девушек к парням, а парней к девушкам (любовная магия) и летали на шабаши, где танцевали с чертями и прочей нечистью. И у русских, и у малороссиян существовало деление ведьм на «прирожденных» («родимих») и «учёных» («виучених»). «Прирожденная» ведьма появлялись на свет, если ее мать проглотила в недобрый час кусочек угля или в семье семь поколений подряд рождались только девочки. Именно у прирожденных ведьм был небольшой хвост. «Учёная» ведьма такого признака была лишена. Она добровольно переходила на службу к чёрту, топтала ногами икону, отрекаясь от Царства Небесного. «Виучени» ведьмы считались вреднее и злее «родимих», зато последние были сильнее, могущественнее.

На далеком от благословенной Диканьки Русском Севере ведьмы крали с неба месяц, как это делали и ведьмы на Украине. Гоголевской Солохе в этом деле помог приударивший за ней чёрт, но такая задача была вполне под силу и самой ведьме.

Сходство русских и украинских ведьм не удивительно. Прежде всего, у многих поверий, связанных с ведьмами, общеславянское (и даже общеиндоевропейское) происхождение. Сближал ведьм и сходный образ жизни, ведь и русские, и украинцы – земледельческие народы, которые вели хозяйство на пространстве Русской равнины. Наконец, длительная жизнь в одном государстве и частые смешанные русско-украинские браки способствовали взаимовлияниям даже в демонологии. Но были и различия.

Малороссийскую ведьму хорошо знали не только украинские крестьяне и русские этнографы. Даже теперь читатели Николая Гоголя и Ореста Сомова непременно вспомнят о красивой малороссийской ведьме вроде мачехи из «Майской ночи», панночки из «Вия» или Катруси из «Киевских ведьм». Поэтому русский этнограф Сергей Васильевич Максимов начинает главу в своей книге о нечистой силе с противопоставления великороссийских ведьм ведьмам малороссийским: «…в суровых хвойных лесах <…> шаловливые и красивые малороссийские ведьмы превратились в безобразных старух. Их приравнивали здесь к сказочным бабам-ягам, живущим в избушках на курьих ножках, где они, по олонецкому сказанию, вечно кудель прядут и в то же время “глазами в поле гусей пасут, а носом (вместо кочерги и ухватов) в печи поваруют”»[393].

Максимов и прав, и не прав. Сам он, русский из Костромской губернии, был знатоком прежде всего великорусской этнографии и дал верную характеристику русской ведьме. Между тем украинские ведьмы могут быть не только красавицами, но и страшными, уродливыми существами, ни в чем не уступающими той же Бабе-яге, хорошо известной и украинскому фольклору. Читатель Гоголя вспомнит «Вечер накануне Ивана Купалы», где ведьма представлена страшной старухой «с лицом, сморщившимся, как печеное яблоко», с носом и подбородком, напоминающими «щипцы, которыми щелкают орех». Она набрасывается на обезглавленный труп ребенка и жадно пьет человеческую кровь. В «Энеиде» Ивана Котляревского упомянуты три колдуньи. Их античные имена только оттеняют внешний облик, весьма характерный для украинских ведьм. Две из трех – отвратительные старухи, которых поэт прямо называет «ягами».

Як вийшла бабище старая,
Крива, горбатая, сухая,
Заплiснявiла, вся в шрамах;
Сiда, ряба, беззуба, коса,
Розхристана, простоволоса.

Вдруг вышла бабища седая,
Заплесневелая, хромая,
Косматая, с клюкой в руках;
Была старуха конопата,
Суха, крива, коса, горбата…[394]

Это Кумская Сивилла. Она помогает козаку Энею проникнуть в царство мертвых. А богиня Юнона, чтобы погубить ненавистного Энея, вызывает ведьму пострашнее:

Прибiгла фурiя из пекла,
Яхиднiйша од всiх вiдьом,
<…>
Ввiйшла к Юнонi з ревом, стуком,
З великим треском, свистом, гуком,
Зробила об собi лепорт,
Якраз її взяли гайдуки
I повели в терем пiд руки,
Хоть так страшна була, як чорт.

Из пекла Тезифона бурей
Примчалась, подняла содом.
Ехиднейшей из ведьм и фурий
Ее считали поделом.
Вошла с ужасным стуком, криком,
Со свистом, ревом, треском, зыком.
Тут гайдуки шагнули к ней
И повели под ручки в терем,
Хотя она смотрела зверем
И сатаны была страшней[395].

Фурия обещает Юноне съесть всех троянцев: «троятнiв всiх поїм», что как раз характерно для «яги», а не для «панночки». Пожалуй, только «люта чарiвниця» Цирцея не вписывается в этот ряд, но встречи с ней пан Эней с товарищами счастливо избегают.

Ведьма, как и всякая женщина, со временем стареет, а потому неизбежно превращается из красавицы в старуху. В «Киевских ведьмах» Ореста Сомова действуют и старая ведьма Ланцюжиха, и ее молоденькая дочь Катруся – само воплощение малороссийской женской красоты и очарования. Более того, ведьма, способная превратиться в клубок или в копну сена, может и стареть, и молодеть. Панночка из «Вия» ночью обращалась в старуху, а конотопская ведьма Явдоха Зубиха из повести Квитки-Основьяненко, напротив, молодела по ночам. Днем она была «старая-престарая», но после захода солнца становилась всё моложе и моложе. В глухую полночь оборачивалась молоденькой девушкой, а к восходу солнца снова старела[396]. А ведь это, пожалуй, две самые знаменитые украинские литературные ведьмы.

Писатели эпохи романтизма находили в молоденькой украинской ведьме подлинное очарование зла. Красота не спасает – губит душу и тело. Хома Брут не решается добить панночку и погибает, а киевская ведьма Катруся высасывает кровь у своего мужа, козака Федора Блискавки, да приговаривает: «Сладко ли так засыпать?» «Сладко!» – отвечает ей козак, засыпая навеки[397].

Украинский народ, однако, смотрел на вредоносную ведьму не так благосклонно, как московские, петербургские и даже киевские читатели «Вечеров на хуторе близ Диканьки», «Бурсака» или «Конотопской ведьмы».

Этнограф и фольклорист Петр Саввич Ефименко, сам по происхождению украинский крестьянин из Таврии, честно признавал: «…в старину у нас, как и на Западе, во время засух и мора сжигали на огне упырей и ведьм»[398]. Современные ученые эти слова подтверждают. Вплоть до XIX века продолжались и суды над ведьмами, и расправы, и даже испытания водой[399], хорошо известные многим народам.

В трагикомической повести Квитки-Основьяненко «Конотопская ведьма» сотник и писарь начинают в Конотопе борьбу с ведьмами, для чего устраивают испытания водой. Собирают вместе и бросают в воду подозрительных, с их точки зрения, женщин. Бедные женщины тонут одна за другой, пока дело не доходит до настоящей ведьмы – Явдохи Зубихи. Сам автор утверждал, что в основу повести положены реальные события. И в этом нет повода сомневаться. Свидетельства об испытании водой есть даже в рассказах о ведьмах, записанных Львом Жемчужниковым, а изданных уже Кулишем в его типографии. Однажды в каком-то селе «за Днепром» долго не было дождя. Тогда мужики начали топить тех баб, о которых ходили слухи, что они – ведьмы. Три бабы не потонули, поэтому их стали допрашивать, не ведьмы ли? Все три признались[400].

Между тем никакой необходимости в столь жестоких испытаниях не было. Один только этнограф П. В. Иванов записал четырнадцать способов найти ведьму, известных украинским крестьянам[401]. И его список еще далеко не полон. Орест Сомов пишет о собаках-ярчуках (родившихся с шестью когтями), которые легко определяли ведьм. За это ярчуков малороссияне очень ценили и берегли. Можно было увидеть ведьму через отверстие в бревне, из которого выпал сучок. Словом, способов было множество, и надобности топить женщин даже у самых отсталых и темных деревенских мужиков, казалось, и быть не могло. Но жестокость, присущая многим людям от природы, очевидно, и толкала их на такие действия.

В отличие от Европы, на Украине ведьм убивали не столько за связь с дьяволом, сколько за вред, который они будто бы причиняли народу. Ведьма крала с неба не только месяц и звёзды, но и дождевые тучи, чтобы вызвать засуху и голод. Ведьму обвиняли и в «моровой язве», то есть в эпидемиях заразных болезней: холеры, тифа, оспы.

Владимир Антонович посвятил судебным процессам и следственным делам над ведьмами и упырями целую монографию, основанную на документах городских магистратов правобережной Украины еще польского времени (до второго раздела Речи Посполитой). Он с гордостью пишет, будто в «Южной Руси не было преследования ведьм, охоты на ведьм, какие были в Европе». При этом магдебургское право предусматривало суровые наказания за колдовство, а полномочия инквизиции распространялись и на украинские владения польских королей. В польских землях ведьминские процессы продолжались вплоть до конца Речи Посполитой. Если последнюю ведьму Западной Европы сожгли в 1782 году в швейцарском Гларисе, то последняя польская ведьма сгорела в Познани в 1793 году! Но, как пишет Антонович, «фанатический взгляд на чародейство и применение к нему всех последствий выработанного инквизиционными судами процесса не переходили этнографической границы, до которой простиралось католическое народонаселение Речи Посполитой»[402]. Так говорит украинский патриот Антонович. А честный историк Антонович приводит факты чудовищных расправ над ведьмами и упырями, которых сжигали заживо еще в XVIII веке. Почти все они связаны с чем-то вроде «массовых психозов», которые охватывали народ во время эпидемий. В 1720 году на Волыни в городе Красилове была эпидемия какой-то заразной болезни. Нашли и виновную – 120-летнюю старушку, которая попала под подозрение только потому, что жила на свете слишком долго. Ее сначала взяли под стражу, затем освободили, затем снова схватили, закопали по шею в землю, обложили хворостом и сожгли, не дав ни времени, ни возможности даже для исповеди[403]. Участь этой волынской «ведьмы» постигла и мужчин из Подолии, потому что они-де были упырями, распространявшими «моровую язву»[404].

Иван Франко пишет о расправах, правда, не над ведьмами, а над упырями в Восточной Галиции в 1831 году. Дело было во время печально известной эпидемии холеры 1830–1831 годов. Тогда умирали и в России, и в Германии (одна из жертв – профессор Берлинского университета Георг Фридрих Вильгельм Гегель). В Галиции переболело до 12% жителей, а смертность среди заболевших достигала 40%. Русские крестьяне подозревали тогда докторов-немцев, а украинские – обвинили в эпидемии нечистую силу и попытались с ней по-своему расправиться.

Лыцари

Военное искусство на Украине еще со времен Наливайко и Сагайдачного было непременно связано с волшебством.

Козаки гетмана Остряницы оборонялись от коронной армии Потоцкого в крепости Голтва, что на берегу реки Псёл. Укрепив крепость валом, козаки прибегли и к помощи сверхъестественных сил. На крышах «сидели чародеи и чаровницы» и своими заклинаниями старались помешать неприятельским обстрелам, сделать так, чтобы польские ядра и пули летели мимо[405]. Однако польские ксёндзы, если верить польским источникам, своими молитвами разрушали эти чары. К чародейству прибегали и при других военных операциях.

Тем более охотно прибегали козаки к гаданию, в котором, по утверждению современников, они были весьма искусны. Польские хронисты пишут, как осенью 1648 года при осаде польского города Замостье козаки выстрелили по городу огненным снарядом, чем-то вроде ракеты. Долетев до середины города, «ракета» приняла форму змеи, которая стала изгибаться таким образом, что ее «голова» соединилась с «хвостом». Козаки, увидев это, закричали: «Не наша доля»[406]. Они отказались от нового штурма и приступили к переговорам, в конце концов сняв осаду за выкуп.

В козацком войске тогда была некая Маруша, «знаменитая чаровница»[407]. Богдан Хмельницкий держал при себе трех колдуний и советовался с ними[408]. Ведьмы не раз сопровождали козацкие загоны (отряды).

Фаддей Булгарин в своем романе о Мазепе пользовался и украинскими преданиями, а потому не преминул сделать одной из эпизодических героинь подругу Мазепы, некую Ломтиковскую, которую изображает ведьмой. Эта дама только «для обмана христиан исполняет закон», а на самом же деле колдует и под видом поездок на богомолье в Киев отправляется на Лысую гору совещаться со знаменитыми киевскими ведьмами[409]. Впрочем, Мазепа в народных представлениях мог обойтись и без ведьминой помощи, потому что сам был колдуном, характерником.

Каждый русский читатель непременно вспомнит и Пузатого Пацюка, что «знает всех чертей и всё сделает, что захочет». Сведения о запорожских чародеях, «каверзниках» можно найти не только в художественной литературе или в трудах по украинской этнографии, но даже в протоколах допросов Тайной канцелярии. Так, в 1739 году при осаде турецкой крепости Хотин русский солдат Петр Шестаков познакомился с одним запорожцем. Тот умел останавливать кровь и обещал научить солдата чародейским заговорам. Солдат и запорожец купили вина у маркитантов и сели пить, совмещая приятное с полезным. Солдат своей рукой переписал со слов запорожца «волшебное писмо»[410], за что и угодил под следствие.

Если такова была историческая реальность, что говорить о народном, во многом мифологическом представлении об истории, народе и народных героях? В представлении народа, наиболее выдающиеся, талантливые и удачливые предводители козаков были «характерниками» (колдунами). Характерник – непременно умный, знающий человек, воин, истинный «лыцарь» (то есть рыцарь), защитник православия, враг басурман (неверных), католиков (недоверков) и евреев. Характерник знает все броды на реках, он выйдет «сухим из воды, а из огня – мокрым»[411].

Характерник отличается от других людей с самой колыбели. Кошевой атаман Иван Сирко, один из самых знаменитых характерников, будто бы уже родился зубастым и вместо материнской груди схватил со стола пирог и тут же съел его[412]. «История русов» приписывает Сирко славу волшебника, которого даже татары называли «руским шайтаном»[413].

Важнейшее качество характерника – неуязвимость. Типичным характерником предстает Максим Кривонос, полковник в армии Хмельницкого. Кривонос – знаменитый, даже легендарный предводитель украинских повстанцев в 1648 году, один из героев битвы при Корсуни, взявший крепость Бар, считавшуюся неприступной. Кривоноса будто бы не брали ни пуля, ни сабля. Сотника Ивана Харько, предводителя гайдамаков, можно было убить только его же «лыцарской» саблей. Когда поляки схватили его, то якобы три дня рубили своими саблями[414], но не могли причинить вреда. На теле атамана Ивана Сирко вражеские сабли оставляли только синяки, никак не могли разрезать кожу. Так Сирко и не умер, всё еще воюет где-то «с врагами Христовой веры и козацкой вольности»[415].

Легендарного козака Степана Плаху (видимо, его прототипом был Семен Палий) царь Петр тридцать лет держит в тюрьме без хлеба и воды, но тот остается жив, вместо еды только нюхает табак. «Швед» (мифологический образ, навеянный, видимо, историей Карла XII) стреляет по Семену Палию, но не может пробить его старую кожу («стару шкуру»)[416]. Мазепа держит уже самого Палия в каменном столбу, но тоже не может его убить[417].

Тараса Шевченко народ со временем тоже превратит в характерника, приписав и ему эту сверхъестественную жизненную силу. В Киевской губернии существовали и легенды о бессмертии Шевченко. Согласно одной, Шевченко не умер, а сослан в Сибирь и прикован к столбу; когда столб сгниет, Шевченко вернется[418]. По другой легенде, Шевченко будто бы трижды умирал, но так и не умер[419]. В начале 1890-х, когда Шевченко уж тридцать лет не было на свете, украинские крестьяне говорили, будто Шевченко всё еще жив.

В свою очередь, на Полтавщине верили, что Гоголь не умер, а уехал молиться в Иерусалим. Придет время, и Гоголь вернется. На Гоголя гадали, как на козака, который ушел воевать в чужие края: на ночь запускали в глиняный горшок паука. Если паук успевал ночью сплести паутину и выбраться, то козак еще жив. Паук, который должен был определить судьбу Гоголя, за ночь заткал паутиной весь горшок и по этой паутине выбрался – значит, Гоголь не умер[420].

Разумеется, характерник практически непобедим на поле боя. Одолеть его может более сильный характерник. Мазепенко, мифический сын гетмана Мазепы, так силен и могуч, что у него в ладони умещается целая пушка. Победить его может только Семен Плаха, которого срочно призывает на помощь царь Петр. Сам Мазепа, по другой легенде, «совсем одолевает» царя Петра, но призванный царем Палий своим волшебством (неразрывно связанным с воинским искусством) истребляет Мазепино войско[421]. Палий может победить Мазепу только потому, что сам будто был его учителем и умеет больше своего ученика.

Самые выдающиеся гайдамаки вроде легендарного Гаркуши, который стал героем даже русской литературы эпохи романтизма, также обладали свойствами характерника. О нем писали Евгений Гребенка и Орест Сомов. Из повести Ореста Сомова «Гайдамак»: «Да, гайдамак ужасный чернокнижник: дунет на воду – и вода загорится, махнет рукою на лес – и лес приляжет…»[422]

Характерник побеждает и нечистую силу. У гоголевских героев, которые могут не только обыграть в самом пекле ведьму, но и заставить чёрта себе прислуживать, были в народном фольклоре свои предшественники. Про Ивана Сирко рассказывали, будто он из пистолета застрелил самого чёрта, да так, что только ноги чёрта «млыкнули» (мелькнули). В память об этом событии якобы получила свое название речка Чертомлык, где во времена Сирко стояла Запорожская Сечь[423]. Помимо Сирко убийство чёрта приписывали не менее легендарному фастовскому полковнику Семену Палию. Вообще черти на Украине – существа смертные, немногим лучше обычных упырей, ведьм или вовкулаков, но все-таки такой подвиг, как убийство чёрта, требует особых, сверхъестественных способностей.

Ужас украинский

В старой украинской сказке муж однажды обнаружил, что его жена – ведьма, и что она, намазавшись колдовской мазью, летает на Лысую гору. Он решил за ней проследить и, намазавшись той же мазью, отправился вслед за женой на шабаш. По дороге они встретились, и жена, пригрозив мужу, велела ему возвращаться. Она дала ему коня, на котором муж и вернулся назад, привязал его и лег спать. Проснувшись же, обнаружил, что жена спит в хате сладким сном, а на улице вместо коня привязана большая ветка вербы. По мотивам этой сказки Сомов и написал «Киевских ведьм», а Пушкин – своего «Гусара».

Первоисточник эмоционально нейтрален. Собственно, это даже и не сказка, а «быличка», случай из жизни, где есть место не только нормальным людям, но и ведьмам, колдунам, бродячим покойникам. Там нет ни ужаса, который принесет в историю романтизм украинца Ореста Сомова, ни пушкинской иронии, насмешки русского европейца.

Готическая история пришла в Россию не только из Европы, прежде всего из Германии и Англии, но и с Украины. Со второй половины двадцатых – начала тридцатых годов XIX века на страницах московских и петербургских журналов появляются украинские ведьмы, оборотни, русалки Ореста Сомова и Николая Гоголя. Нечисть могла быть смешной, забавной, как в «Ночи перед Рождеством» или «Заколдованном месте», но гораздо чаще – грозной, опасной. Не случайно самая первая малороссийская повесть Гоголя («Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала»), напечатанная «Отечественными записками» за два года до выхода «Вечеров», просто страшна. Ужасом веет и от готических рассказов Ореста Сомова, старшего современника Гоголя.

В рассказах Сомова нечистая сила несет человеку неминуемую гибель. Она может быть прекрасна, как прекрасны ведьма Катруся и русалка Горпинка, но лжива, как и положено нечистой силе. За нежностью и лаской скрывается убийца. Мать при помощи колдуна приводит домой дочь-русалку, и прекрасная речная дева обращается в посиневший труп с вечно мокрыми волосами. Год дожидается мертвец своего часа и на русальной неделе находит себе жертву («Русалка»). Страхолюдный постоялец с недобрым глазом сватается к трем дочерям хозяина, и все дочери вскоре умирают («Недобрый глаз»). У Гоголя жених приносит в жертву маленького брата своей невесты и ведьма напивается детской крови («Вечер накануне Ивана Купалы»).

Этот ужас украинский оттеняли очарование южной украинской ночи, красота украинской степи, «гром украинского соловья». Благоухали луговые травы, пели кузнечики, солнце освещало лебединую стаю, и казалось, будто «красные платки летают по небу». Слепые бандуристы воспевали подвиги старых козаков, а козаки молодые мастерили новые челны, чтобы вновь «пошарпать берега Натолии», набить бочонки золотыми цехинами да порезать «турецких собак». «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!..»

Мир литературного романтизма? Конечно, но за этим миром не одни европейские литературные влияния, не одни рассказы Гофмана или баллады Жуковского, прочитанные юным Гоголем в Нежине, а юным Сомовым в Харькове. За «Приказом с того света», «Страшной местью», «Тарасом Бульбой» – украинская история и украинский исторический миф. Первая отражена в документах, второй – в коллективном бессознательном нации.

Ужас украинский – феномен не только литературный, но также фольклорный, мифологический и даже исторический. В «Летописи Величко» есть красивый и поэтичный образ, за которым, однако, скрываются кровь и смерть. В мае 1648 года под Корсунем Хмельницкий разбил войско гетманов Потоцкого и Калиновского, причем оба польских военачальника попали в плен. На поле боя погибло множество шляхтичей, которые по польскому обычаю надели на войну свои лучшие одежды и богато украшенные доспехи. Тогда в моде и у козаков, и у поляков были жупаны, кунтуши и даже сапоги красного цвета. Козаки снимали одежду с пленных и убитых, стягивали перстни с пальцев мертвых врагов. Войско, еще недавно бедное, преобразилось совершенно: «можно было почесть его за ниву, усеянную красным маком»[424]. Красиво и страшно. Эта «нива» красного мака уничтожала на своем пути еврейские местечки, католические храмы и всех, кого только посчитала своим врагом.

Это подлинная история. А вот исторический миф. По народным преданиям, во времена Хмельнитчины одним из казацких отрядов в Подолии командовал упырь по имени Шелудивый Буняк[425]. Каждую субботу он брал с собой в баню козака и убивал его. Так продолжалось до тех пор, пока чудовищу не встретился сын ведьмы, научившей парубка, как спастись от упыря и самому погубить его.

Среди украинских сказок, преданий, «быличек» встречаются поразительные. Красота нередко сочеталась в них с жестокостью, изящество и вкус – с изуверством.

Владимир Короленко вспоминал, как нянька, которая присматривала за его младшей сестрой, вечерами рассказывала детям истории. После ее историй слушатели не могли уснуть до глубокой ночи: «сон улетал, как вспугнутая птица». Вот разбойник проник в дом, где жили мать и дочь. Мать сумела закрыть разбойника в погребе, но там же, по несчастью, оказалась ее дочь. Разбойник измывался над дочерью, выпускал из нее кишки, дочь причитала: «Ой, мамо, мамо!». Мать причитала «Ой, доню, доню!», но дверь не открывала и попыток спасти дочь и как-то поторговаться с разбойником не предпринимала. Нянька необычайно оживлялась, входила в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь в последний раз прощалась с матерью, то «голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно в самом деле слышался из-за глухо запертой двери…»[426]

Народная жестокость часто бессмысленна, алогична, как бессмысленны, алогичны многие поступки человека.

Иван Бунин однажды услышал песню, которую пел в городском саду пьяный русский солдат:

Выну саблю, выну востру
И срублю себе главу —
Покатилася головка
Во зеленую траву[427].

Но разве уступит русскому украинец? Вспомнить хоть знаменитую песню про Галю, где компания козаков, что возвращались с Дона домой, зачем-то сманила за собой Галю. Галю эту вроде бы не ограбили, не обесчестили, а просто привязали к сосне и подожгли. Непонятно за что:

Везли, везли Галю темними лiсами,
Прив’язали Галю до сосни косами.
Разбрелись по лiсу, назбирали хмизу,
Пiдпалили сосну, вiд гори до низу.

Загадка этой песни долго тревожила историка Юрия Финкельштейна. Он хотел разыскать полный вариант песни, как известно, не имеющей конца. Ведь из песни не ясно, сожгли Галю или нет, пришел ли ей на помощь «пахарь-козаченько»? Историк надеялся понять, ради чего козаки «пiдманули» девушку и устроили над ней такую жестокую расправу. Текст он, конечно, нашел. «Что же я узнал? – спрашивает Финкельштейн. – Ровным счетом ничего! Всё было лишено смысла: и увоз, и жестокая расправа <…> И осталось тоскливое чувство, как после ночного кошмара. Уже много веков длится этот тяжкий сон, и пробуждение не приносит ни радости, ни облегчения»[428].

Предметом исследования Финкельштейна был украинский антисемитизм, однако песня о Гале уводит нас гораздо дальше этой проблемы.

В самом деле, невозможно доказать, будто одна нация отличается большей жестокостью, а другая – меньшей. Всё меняется, и народ, еще недавно воинственный и грозный, становится мирным, толерантным. Иван Котляревский в своей поэме сравнивал французов с собаками, агрессивными и злыми. Это неудивительно, ведь первое издание его «Энеиды» появилось в разгар Великой Французской революции и в самый канун Наполеоновских войн. Немцы в это время были «сонными михелями», за исключением, быть может, пруссаков, еще помнивших блеск шпаги Фридриха Великого. Со временем эти народы как будто поменяются местами. Немцы будут расширять «жизненное пространство», а французы после 1918 года – стремиться избежать войны, предпочитая ей даже оккупацию и национальный позор в 1940 году.

Украинская нация, столь страшная во времена Хмельницкого, в первой половине XIX века отличалась миролюбием, некоторой пассивностью и «глубоким спокойствием», которое так удивляло молодых украинских ученых и писателей, хорошо знавших славную историю своего народа. Но бандуристы, кобзари и простые мужики, передававшие из уст в уста предания о козаках и гайдамаках, хранили память о героическом и кровавом прошлом. Страшные сказки и «былички» позволяли догадываться, что мирные гречкосеи и хлеборобы способны на подвиги и преступления, вполне достойные своих грозных предков. Неслучайно вскоре после похорон Тараса Шевченко возникла легенда, будто в его могиле закопаны гайдамацкие ножи «для истребления панов-ляхов»[429]. Когда настанет время, их откопают и пустят в дело. Так что вряд ли могут быть сомнения, что между исторической судьбой нации и особенностями ее фольклора есть сложная, нелинейная, но все-таки заметная наблюдателю связь.

Часть IV

Незалежность

Незалежность

Была когда-нибудь Украина в самом деле самостийной и незалежной? Когда вообще появилась украинская государственность? На эти вопросы не ответить одной строчкой, одной фразой. Автор «Истории русов» говорил о былой государственности своего народа как о факте общеизвестном и сомнений не вызывавшем: «…известно всему свету, что народ Рускiй с своими Козаками был сначала народом самодержавным, т.е. от самого себя зависимым, под правлением Князей своих Самодержцев»[430]. Народом «рускiм» автор называет именно украинцев или их предков, а под князьями-«самодержцами» понимает князей Киевской Руси.

Киевская Русь, как мы сейчас знаем, была не «империей Рюриковичей» и не феодальным королевством. Она представляла собой мир маленьких и относительно больших княжеств-волостей, напоминавших греческие полисы или общины-государства Древнего Шумера. Власть там принадлежала народному собранию (вече), совету знати (дружине, потом старшей дружине – боярам) и князю, который был не самодержцем, не деспотом, а должностным лицом. Монгольское нашествие уничтожило этот мир, а литовские князья, к середине XIV века легко завоевавшие почти всю Западную Русь, положили конец и древнему общерусскому единству.

Судьбы восточных и западных русских разошлись на несколько веков, те и другие утратили государственность. Возвращали они ее себе по-разному, в совершенно разных исторических обстоятельствах.

Северная и Восточная Русь, освободившись от власти Орды, превратилась в сильное и воинственное православное царство, где власть государя была велика и священна. Авторитет московского оружия стоял высоко: «Вследствие столь многочисленных походов и славных деяний имя московитов стало предметом великих страхов для всех соседних народов…»[431] – писал Сигизмунд Герберштейн.

Военная сила подкреплялась и династическими претензиями московских великих князей на западнорусское наследие Рюриковичей. Память о былом единстве Руси Московской и Руси Литовской не исчезала.

На Западной Руси всё было иначе. Галицию и западную Подолию завоевал польский король Казимир Великий. На восточную Подолию, Волынь и Поднепровье распространилась власть литовских князей. Но что это была за власть? Великое княжество Литовское – огромное государство, где литовцы составляли ничтожное меньшинство. Подданные Гедимина, Ольгерда, Витовта – православные русичи – были многочисленнее, богаче, историк XIX века сказал бы, что и культурнее литовцев. Однако мы знаем, что национальные культуры бессмысленно делить на развитые и примитивные, прогрессивные и отсталые, поэтому не станем так судить о культурах литовской и западнорусской.

Другое дело, что у воинственных литовцев в XIV веке не было даже своей письменности, а литовское язычество уже становилось анахронизмом. Поэтому не удивительно, что в новом государстве и при дворе великого князя, и в делопроизводстве, и в суде господствовал западнорусский язык. Даже Статут Великого княжества Литовского (Литовский статут) – свод законов, составленный в начале XVI века, – был написан на западнорусском языке и только позднее переведен на латынь.

Литовцы уже в XIV веке всё больше оставляли культ Перкунаса и Жемины, переходили в христианство, вслед за Владиславом Ягайло становились католиками или православными. Нередко и переходили из одной веры в другую. Великий князь Свидригайло Ольгердович был крещен сначала по обряду православному, а затем по католическому. Его предшественник, великий князь Витовт Кейстутович, крестился три раза: один раз в православие и дважды в католичество.

Власть над землями Киевщины и Волыни была в руках удельных князей, русифицированных Гедиминовичей, а позднее перешла к богатым и влиятельным землевладельцам, которые возводили свои родословные не только к Гедимину, но и к Рюрику или к литовским и русским боярам. Некоторые вели себя как правители суверенных государств. Так, Владимир Ольгердович (XIV век) чеканил собственную монету и велел именовать себя «Божией милостью князем Киевским»[432]. Константин Острожский (XVI век) мог собрать армию в 15 000 человек, где были и панцирная конница, и козаки, и татары, и даже наемная венгерская или немецкая пехота. Для сравнения, кварцяное (наемное) войско, охранявшее границы Польши от татар, насчитывало до 6 000 человек[433]. В могуществе с Острожскими могли сравниться Вишневецкие, Чарторыйские, Корецкие, Сангушки.

Великий князь был далеко, а настоящая власть, с которой простые жители западнорусских (украинских) земель сталкивались каждый день, находилась в руках православных «русских» панов.

После Люблинской унии власть над Поднепровьем и Волынью перешла от Литвы к Польше. И православная знать понимала унию с Польшей как объединение «вольных с вольными, равных с равными». Должны были сохраняться и Литовский статут, и все местные обычаи, и язык делопроизводства. Не только судебные дела, но даже переписку коронной (то есть королевской) канцелярии с Волынским, Киевским, Брацлавским воеводствами следовало вести «на вечные времена не каким-то другим, а только лишь руським письмом»[434].

Правда, реальность окажется совсем не такой, как надеялись западнорусские паны. Полонизация аристократии, ее переход в католичество превратит вольных православных русинов в угнетенное большинство, которое после Брестской унии попытаются лишить даже веры предков. Западнорусская государственность не была ликвидирована одним ударом, а исчезла, истаяла, как лед весной. Ее возродят только козаки Богдана Хмельницкого.

Сначала они не будут отрицать право польского короля на власть над ними. Король – священная фигура, поэтому и старши́на, и простые козаки относились к нему с величайшим почтением. Сами поляки удивлялись этому почтению, иронизировали над простодушными козаками, для которых король-католик вроде Владислава Вазы или даже Яна-Казимира (бывшего иезуита и кардинала) был законным государем, «заступником» и «благодетелем».

«Смиренно повергаем к стопам вашего величества нашу верность, подданство и казацкую нашу службу. <…> только на Господа Бога, да на милосердие вашего величества полагаем надежду»[435], – писал Богдан Хмельницкий королю Владиславу. Это послание было отправлено после блистательной победы козаков под Корсунем и адресовано королю, которого уже не было в живых. Война в разгаре, но Хмельницкий и всё его казачье войско воюют не с королем, а с панами. Королю же служить готовы. Это не лицемерие и не одна лишь дипломатическая уловка. Козаки желали избавить свою страну от ненавистных им поляков, уничтожить унию, которую считали врагом православия, взять власть над украинскими землями в свои руки, но еще долго не покушались на законную власть короля. Когда же стало ясно, что договориться с поляками трудно, то начали искать покровительство других великих государей: султана турецкого, царя московского. И гетман Войска Запорожского будет писать уже царю Алексею Михайловичу:

«Нас, слуг своих, до милости царского своего величества прими и благослови рати своей наступить на врагов наших, а мы в божий час отсюда на них пойдем. Вашему царскому величеству низко бьем челом: от милости своей не отдаляй нас, а мы Бога о том молим, чтоб ваше царское величество, как правдивый и православный государь, над нами царем и самодержцем был»[436].

Конечно, это дипломатические формулировки, но не только. Законный правитель, государь был помазанником Божиим. Даже запорожцы, устроившие на Сечи военную демократию, признавали власть короля польского, а потом и царя московского, хотя не любили ни «ляхов», ни «москалей».

В январе 1668 года Петро Дорошенко, гетман Правобережной Украины, через своих представителей вел переговоры с послом русского царя Василием Тяпкиным. Дорошенко был готов перейти под власть Алексея Михайловича, но выдвигал три условия:

  1. Дорошенко становится гетманом обеих сторон Днепра.
  2. С территории, подвластной гетману, будут выведены московские войска.
  3. Население Гетманщины не будет платить никаких податей в государеву казну[437].

Первое условие вело к разрыву перемирия с Польшей. Два других сделали бы власть русского царя на Украине примерно такой же, как власть английской королевы в Канаде или Австралии наших дней. Украина стала бы почти независимым государством под формальной властью православного русского царя, что было для православных козаков, конечно, лучше, чем власть польского короля-католика. В случае опасности русская армия пришла бы на помощь против ляхов или крымцев, но в мирное время жители Украины не должны были содержать московские войска. Понятно, что для России такие отношения были бы совсем невыгодны, потому что на Россию возлагали серьезные обязательства (военная помощь), а взамен Украина не давала России ничего.

Представления о государстве и власти в те времена отличались от привычных нам. Носитель власти – «природный государь», благородного и нередко иноплеменного происхождения, уподоблялся библейскому царю Давиду. Помазанник Божий, защитник и опора христианства и едва ли не сам наместник Иисуса Христа. Подчиниться ему – не значит еще подчиниться другому народу. В 1762 году переводчик при Генеральной канцелярии Семен Дивович сочинил стихотворный политический памфлет «Разговор Великороссии с Малороссией». В форме диалога российскому читателю рассказывается о славном прошлом Малороссии, ее исторических заслугах и почти независимом положении в Российском государстве: «Не тебе, государю твоему поддалась», – объясняет Малороссия Великороссии.

Не думай, чтоб ты сама была мой властитель,
Но государь твой и мой общий повелитель[438].

Почтение к царю, государю будет сохраняться в XIX веке. Вскоре после смерти императора Николая I Вера Сергеевна Аксакова записала у себя в дневнике: «В Малороссии, сказывал Кулиш, общее впечатление есть сожаление самое искреннее о государе Ник<олае> Павл<овиче> и даже некоторое опасение за будущность»[439].

Даже «История русов» написана с подчеркнуто верноподданным почтением к власти русских царей, от Алексея Михайловича до Елизаветы и Екатерины. Автор, вообще недружелюбный к «московцам», не подвергает сомнению священное право Романовых на власть над украинскими землями. Всё дурное, что Украина видела от этих царей, приписано вредному влиянию Меншикова, или Теплова, или других, не августейших «московцев».

Просвещенный и демократически настроенный Николай Костомаров писал, будто «царь московский значил то же, что идол и мучитель»[440]. Убежденным врагом монархии был и Тарас Шевченко. Но многие украинские крестьяне царю верили. Они даже благодарили Александра II, что разрешил похоронить Шевченко на украинской земле: «Спасибі цареві, дай йому боже, чого він бажає, й пошли йому многі літа, що тепер і наша земля не пуста, що тепер і на нашій землі лежить дуже розумний чоловік…»[441]

Гетманщина

Границы Гетманщины впервые были определены еще Зборовским договором, который Хмельницкий заключил с польской короной в 1649 году. После поражения под Берестечком и тяжелого Белоцерковского мира границы ее сузились. Вместо трех воеводств – Черниговского, Киевского и Брацлавского – под властью Хмельницкого осталось одно Киевское. Но то было только самое начало истории Гетманщины. С 1654 года, после Переяславской рады, страна перейдет надолго под «высокую руку» русского царя. Ее границы определит воля русских и польских полководцев и дипломатов.

Власть гетмана распространялась лишь на небольшую часть земель, населенных украинцами. Даже Запорожье фактически не подчинялось ему. За пределами Гетманщины осталась и Слободская Украина. Почти всё Правобережье до второго раздела Речи Посполитой оставалось под властью Польши. «Вечный мир» 1686 года, заключенный Россией с польским королем Яном Собеским, утвердил разделение Украины, как казалось, навсегда. Россия получила почти всё, что хотела. За ней остался Киев с округой, и даже Запорожье, которое прежде считалось в «совместном владении» (а на самом деле не контролировалось никем), теперь перешло под ее власть. Волынь и Галиция оставлены были Речи Посполитой, а на землях Киевского и Брацлавского воеводств создавалась незаселенная буферная зона. Земли, до начала Руины богатейшие, обезлюдели, остатки населения переселялись на Левобережье.

«Вечный мир» был большой победой русской дипломатии. На Украине же его восприняли как величайшее несчастье. Даже послушный Москве гетман Иван Самойлович запретил служить в церквях благодарственные молебны по поводу заключения этого «Вечного» мира[442].

Лишь во время Северной войны войска гетмана Мазепы, введенные на территорию Речи Посполитой по приказу царя Петра, соединили разорванную надвое страну, но ненадолго: «…разделение Украины есть гнуснейше дело, какое только можно отыскать в истории»[443], – напишет Николай Костомаров в 1846 году.

Гетманщина – название разговорное, полуофициальное. Официально же это государство в государстве называлось «Войском Запорожским»[444], а его правитель – «гетманом Войска Запорожского». Последний гетман Кирилл Разумовский титуловался несколько иначе: «Ея Императорского Величества гетман всея Малыя России, обоих сторон Днепра и войск запорозских».

Более ста лет, от Переяславской рады до губернской реформы Екатерины II, прожила Гетманщина в составе России. В Малороссии тогда было особое управление, была своя армия, своя налоговая система. От Богдана Хмельницкого до Ивана Скоропадского русские власти не могли добиться, чтобы налоги с Малороссии шли в государеву казну, так что и бюджет Гетманщины был долгое время никак не связан с общерусским. Доходы, получаемые с Гетманщины, были так незначительны, что не покрывали даже расходов на содержание российских войск и крепостей, которые должны были защищать Гетманщину[445].

Гетманщина сохраняла и собственную законодательную систему, основанную на древнем Литовском статуте и магдебургском праве для некоторых городов. Алексей Левшин, заставший не саму Гетманщину, но остатки ее законодательной системы, напишет: «Малороссияне управляются своими собственными, от поляков принятыми законами, или лучше сказать Магдебургскими правами <…> и только в случае недостатка оных прибегают к узаконениям российским»[446].

У Гетманщины было даже нечто вроде государственной границы. Крепостных, бежавших из великорусских губерний в Малороссию, еще не знавшую крепостного права, долгое время не выдавали. До пятидесятых годов XVIII века на русско-гетманской границе была и таможня, где с товаров взимали особую пошлину.

Территория Гетманщины делилась не на губернии и уезды, а на полки и сотни. Военная власть полковников и сотников соединялась с исполнительной и судебной властью. Военные были одновременно и чиновниками, а канцелярия объединялась со штабом.

Российские филологи, рассказывая о Дмитрии Прокофьевиче Трощинском, екатерининском вельможе, дальнем родственнике и друге семьи Н. В. Гоголя, с удивлением замечают, что Трощинский прошел путь от писаря до министра. Филологи не всегда помнят о чинах Гетманщины. В Малороссии писарь – это не грамотный солдат в роте, а начальник штаба и одновременно глава администрации в сотне и полку. А генеральный писарь – это канцлер.

В Гетманщине еще при Хмельницком утвердилось устройство, сочетавшее шляхетскую демократию с почти анархическими запорожскими обычаями. Должности не только сотников и полковников, но даже гетманов были выборными. Но уже к концу XVII века выборы становятся формальной процедурой. Отец передает свою должность сыну, дядя – племяннику. А выборы гетмана со времен Самойловича и Мазепы контролирует русская власть: «…на гетманстве удержались только холопы и подножки е[го] ц[арского] п[ресветлого] в[еличества]»[447], – писал Николаю Костомарову Пантелеймон Кулиш.

И действительно, уже низложение Самойловича и выборы Мазепы в 1687 году проходили по русскому сценарию. Козацкая рада была окружена русскими полками. Под контролем русских военных проходили и выборы гетмана 17 ноября 1708 года. На этот раз гетмана выбрал сам царь Петр, а старши́на лишь согласилась с его решением. Деваться было некуда: вокруг снова стояли русские войска.

Петр, наученный горьким опытом, нашел человека, наименее самостоятельного и наименее решительного – стародубского полковника Ивана Скоропадского. Современники считали его слабым гетманом, которого совершенно подчинила себе даже молодая жена, энергичная и властная[448]. О чете Скоропадских говорили: «Иван носит плахту, а Настя – булаву»[449].

Наконец, Петр приставил к Скоропадскому особого чиновника – «государева министра», который обладал значительными полномочиями и контролировал действия правителя Малороссии. В 1722 году царь Петр решил еще усилить контроль над Украиной и создал коллегиальный орган управления – Малороссийскую коллегию, где должны были заседать и представители генеральной старши́ны Гетманщины, и русские офицеры во главе с бригадиром Степаном Вельяминовым. Узнав такие новости, Скоропадский вскоре скончался. После его смерти Петр не разрешил избирать нового полновластного гетмана. Павел Полуботок был всего лишь наказным гетманом, то есть временно исполнял его обязанности.

Вельяминов, президент Малороссийской коллегии, потомок древнего боярского рода, чьи предки сражались еще на Куликовом поле, относился к старши́не высокомерно и даже будто бы сказал Полуботку: «Я бригадир и президент, а ты что такое передо мною? Ничто! Вот я вас согну так, что и другие треснут. Государь указал переменить ваши давнины и поступать с вами по-новому!»[450]

Свои дни Полуботок окончил в каземате Петропавловской крепости, где пришлось посидеть и его преемнику, миргородскому полковнику Даниилу Апостолу. Апостол сумел подружиться с Александром Даниловичем Меншиковым, находившимся при Екатерине I и в первые недели правления Петра II в зените своего могущества. Апостола и было решено сделать новым гетманом. Его сына Павла на всякий случай оставили в Петербурге в качестве заложника. И все-таки формальные выборы гетмана состоялись, и старши́на на раде выбрала Апостола гетманом. Последний гетман был уже назначен государыней императрицей в 1750 году.

Таким образом, русская власть со времен царевны Софьи, Голицына и Петра Великого крепкой рукою держала гетманов, не позволяя им и вообразить себя правителями самостийной державы. Но и такая Гетманщина была любезна украинскому сердцу. Неслучайно Николай Васильевич Гоголь в наброске [«Размышления Мазепы»] описывает ее как «самобытное государство, бывшее только под покровительством России»[451]. Александра Смирнова-Россет написала Гоголю поразительные слова. Они подходят больше «свидомой мазепинке», а не русской аристократке: «А как и когда забудется, что некогда Украина была свободна. Бог весть!»[452]

Злой гений

Истории было угодно, чтобы смертельный удар Гетманщине нанес человек, связанный с Украиной пусть и не культурой, но «кровью». По официальной версии, Григорий Теплов был сыном псковского истопника. Отсюда и говорящая фамилия: от тепла-де зародился, от горячей печки. По неофициальной версии же Григорий Теплов – незаконнорожденный сын Феофана Прокоповича.

Могущественный вице-президент Синода (а фактически и его руководитель) позаботился о хорошем образовании для Григория: устроил его в свою школу в Петербурге, а когда мальчик подрос – отправил учиться в Германию. Позднее Теплов продолжит образование и в Германии (в университете Тюбингена), и во Франции (в Парижском университете).

Начитанный, обладавший хорошим пером, много знающий, философ-просветитель, русский последователь Христиана Вольфа, Григорий Теплов сделал карьеру в правление Елизаветы и Екатерины. Вскоре после гибели своего второго, после Феофана Прокоповича, покровителя Артемия Волынского Теплову удалось стать доверенным человеком Алексея Разумовского. Теплов произвел на простодушного козацкого сына такое впечатление, что тот поручил ему образование и воспитание своего младшего брата Кирилла, будущего гетмана и президента Академии наук. Вместе с Кириллом Григорьевичем Теплов ездил в Европу, вместе с ним (а фактически вместо него) этот ловкий молодой человек управлял делами Академии наук. После того как Теплов написал Устав Московского университета, Кирилл Разумовский поручит ему написать проект создания университета в Батурине. Старая, мазепиных времен, гетманская столица при Разумовском пережила свой Ренессанс.

Однако руководство Теплова Академией оставило по себе самую дурную память. Причина тому – склонность к интригам, любовь к власти и, видимо, совершенное непонимание цели и смысла академической науки. Академика Герхарда Миллера, крупнейшего в России того времени историка, по навету Теплова разжаловали в адъюнкты, а доклад Миллера «Происхождение имени и народа российского», с которого началась знаменитая «норманнская» теория, сожгли[453]. К врагу Миллера, Михаилу Васильевичу Ломоносову, Теплов относился не лучше. С подачи Теплова Разумовский сделал Ломоносову выговор и запретил появляться в академическом собрании. Великий ученый просил императрицу Елизавету избавить его «от Теплова ига» и, не добившись правды, начал просить об отставке.

Академики возмущались, а Теплов тем временем помогал графу Разумовскому управлять Гетманщиной. Малороссияне приписывали Теплову, кажется, всё дурное, что случалось с их страной во времена последнего гетмана. Человек корыстолюбивый и ловкий, Теплов и в Петербурге заслужил репутацию «коварнейшего обманщика целого государства». При этом был смел, решителен и не слишком связывал себя оковами нравственности. Он вместе с Кириллом Разумовским участвовал в знаменитом дворцовом перевороте 28 июня 1762 года, составил манифест «О вступлении на престол императрицы Екатерины II». На Теплова падает подозрение как на одного из возможных убийц Петра III.

Георг фон Гельбиг, секретарь саксонского посольства в Петербурге, известный русофоб, автор мифа о «потёмкинских деревнях», в своем памфлете «Русские избранники» обвинил Теплова и в организации убийства Иоанна Антоновича. Будто бы Тепловым был организован заговор Мировича, оказавшийся провокацией. Целью провокации было убийство законного претендента на русский престол[454]. Правда, сочинение фон Гельбига – источник более чем сомнительный. Но слова обо всем известной «злокозненности» Теплова подтверждаются многими источниками. Это, можно сказать, общее место: непобедимость Суворова, сибаритство Потёмкина, ученость Ломоносова, «злокозненность» и «вредоносность» Теплова.

Между тем этот философ, заговорщик, аналитик, секретарь, администратор, экономист был еще и художником, композитором, музыкантом. Теплов играл на скрипке и на клавесине, составил первый в России сборник песен (с нотами) «Между делом безделье, или Собрание разных песен с приложенными тонами на три голоса».

В Малороссии Теплов изучал урожайность разных сортов табака и написал целое агрономическое исследование. Другую свою книгу посвятил птицеводству, где чуть ли не первым в России написал не только о полезных в хозяйстве курах, гусях, утках, но даже о канарейках[455], собрал огромную библиотеку, которую крестьяне сожгут вместе с барской усадьбой уже в революционном XX веке.

Григорий Теплов был женат два раза, оставил сына и четырех дочерей. Вторая жена, Матрена Герасимовна (дальняя родственница Разумовских) на портрете работы Жана де Самсуа походит скорее на красивого и румяного молодого человека. Вероятно, это не случайно. Теплов окружал себя молоденькими блондинами. Джакомо Казанова рассказал в своих мемуарах, как с ним заигрывал один из любовников Теплова, столь женоподобный и миловидный, что Казанова принял его за переодетую девушку. Видимо, это был Петр Михайлович Лунин[456]. Впрочем, не брезговал Теплов и юными крепостными. Тайная экспедиция, занявшись делом Теплова в 1763 году, нашла девять молодых людей, совращенных Тепловым к мужеложству. Послушных и усердных награждал деньгами, отказавших – драл за уши. «Сам лучше знаю, что грех, а что нет», – говорил он своим любовникам, запрещая рассказывать на исповеди о «грехе». А ведь Теплов служил уже статс-секретарем и был обязан «быть при ее императорском величестве у отправляемых ее величеством собственных дел»[457].

Вот такой человек и станет инициатором упразднения должности гетмана, запустив процесс ликвидации Войска Запорожского. Разумеется, Гетманщина всё равно была обречена. Малороссийская автономия со своими законами, порядками и тем более войсками мешала екатерининским реформам. Однако императрица благоволила к Разумовскому, ценила его услуги, оказанные ей при восшествии на престол. Поэтому медлила. Не было и повода.

Но вот в 1763 году в Малороссии начали собирать подписи под петицией «об оставлении гетманства» в роду Кирилла Разумовского. Нечего и говорить, что для России такой поворот был просто неприемлем. Если «выборы» гетманов русская власть давно уже контролировала, то превращение Гетманщины в наследственное владение семьи Разумовских лишило бы Петербург этого контроля. Михаил Грушевский считал, что петиция была ловушкой, которую подготовил Разумовскому Теплов. Он убедил гетмана затеять эту авантюру, а сам тем временем подал императрице свою записку «О непорядках, которые происходят ныне от злоупотребления прав и обыкновений, грамотами подтвержденных Малороссии». Записка была составлена еще за несколько лет до этих событий, в царствование Елизаветы. Но время пустить ее в дело пришло только теперь. Много лет проведя в Малороссии, Теплов хорошо изучил украинские порядки, обычаи, хозяйство. Его выводы сводятся к следующему: богатейшая страна беднеет из-за дурного управления и дурных обычаев, которые господствуют у козацкой старши́ны. Злоупотребления там неописуемы, хозяйство ведется плохо. Словом, Гетманщина изжила себя, а малороссийские порядки несут самой же Малороссии одни беды и разорения. «Таким образом, в изобилии и плодородии земли Малороссийской, земледелец претерпевает глад, убогий помещик в большую бедность впадает, а богатый усиливается числом подданных; между тем государственная польза из Малороссийского народа не только изобилием земли не возрастает, но еще час от часу в упадок приходить»[458]. И это было правдой.

10 (21) ноября 1864 года императрица издала указ, упразднявший должность гетмана и Генеральную военную канцелярию, то есть администрацию гетмана. Заново создавалась Малороссийская коллегия во главе с русским генералом Петром Александровичем Румянцевым.

«Малороссия не гордится счастием»

Поскольку Кирилл Разумовский получил за отказ от гетманства жезл фельдмаршала (гетманство и прежде приравнивалось к чину фельдмаршала), фантастическую по тем временам пенсию (60 000 рублей в год) и огромные поместья, то и старши́на имела все основания рассчитывать на царские милости. По крайней мере, на раздачу так называемых «ранговых» имений, которые перешли бы из владения в частную собственность. Поэтому старши́на почти не сопротивлялась ликвидации Гетманщины. А недовольными занимался генерал Румянцев.

Просвещенная русская императрица слыла в Европе сторонницей современных идей. Во всяком случае, очень хотела, чтобы ее таковой считали. В декабре 1866 года Екатерина объявила выборы в комиссию, которая должна была обсуждать проекты государственных реформ (Уложенную комиссию). От Гетманщины и Запорожья избирали 23 депутата. В Нежинском полку депутатом выбрали некоего Селецкого и вручили ему наказ, где было требование восстановить Гетманщину и прежние порядки. Осторожный Селецкий отказался принять такой наказ, а потому на его место избрали другого человека. Тогда Румянцев велел предать военному суду всех, кто составлял наказ и участвовал в перевыборах. И военный суд приговорил к смерти 33 человека. Правда, казнь всё же заменили тюремным заключением на восемь месяцев[459].

Тем не менее депутаты-малороссияне прибыли в Петербург с наказами, где отстаивали старинные обычаи и права, а козаки Прилуцкого полка даже осмелились потребовать восстановления должности гетмана[460]. Как известно, работа Уложенной комиссии окончилась ничем. В 1768-м ее распустили под предлогом русско-турецкой войны.

В 1781–1782 годах в ходе губернской и городской реформ, Гетманщина была окончательно ликвидирована. Ее земли уравнивались с великороссийскими губерниями.

Нельзя сказать, будто эти события прошли незамеченными и малороссийские дворяне, подкупленные чинами и званиями, поместьями и орденами, вовсе не жалели о своей стране.

В 1791 году некий «дворянин из Малороссии или Русской Украины, который называет себя Капнистом» приехал в Берлин и добился встречи с графом Эвальдом-Фридрихом Герцбергом, статс-секретарем иностранных дел (главой внешней политики) Пруссии. Если верить докладной записке Герцберга, подготовленной для короля Пруссии Фридриха-Вильгельма II, Капниста будто бы послали потомки «давних запорожских казаков», «доведенные до крайнего отчаяния тиранией» российского правительства. Капнист спрашивал, можно ли им рассчитывать на помощь Пруссии? Он обещал, что в случае войны его соплеменники «попробуют сбросить русское ярмо»[461].

Внешнеполитическая обстановка тогда благоприятствовала врагам России. В 1791 году основные силы русской армии еще вели войну с турками. Только что окончилась русско-шведская война. Пруссия в январе 1790-го заключила союз с Турцией, а затем сумела заставить союзную России Австрию заключить с турками сепаратное перемирие. Если бы Турция продержалась некоторое время, Швеция вновь вступила в войну, а Пруссия напала на Россию, то России пришлось бы сражаться сразу на трех фронтах. Появление четвертого фронта в Малороссии поставило бы империю в крайне сложное положение.

Граф Герцберг не одобрял новый внешнеполитический курс своего короля и был сторонником союза с Россией[462]. Герцберг дал уклончивый ответ, Капнист уехал, заметив, что если Пруссия все-таки решится, то можно будет установить связь через его брата, который в это время путешествовал по Европе[463].

Неизвестно, кто именно из братьев Капнистов побывал в Пруссии и вел такие переговоры. Принято считать, что этим Капнистом был знаменитый поэт и драматург, киевский предводитель дворянства Василий Васильевич Капнист. Он был и пламенным патриотом Малороссии, и активным общественным деятелем. Однако помимо Василия такую поездку могли предпринять и его братья Петр и Николай. Последний был вообще человеком странным и, очевидно, относился к «москалям» намного хуже своего младшего брата. В 1812 году, когда Василий Васильевич был уже патриотом Российской империи, старший брат прямо заявил, что будет встречать Наполеона хлебом-солью[464].

«Малороссия не гордится счастием <…> Политическое солнце ея не столько согревает, сколько светило небесное. Она изнурена, терпит разные тягости и чувствует вполне потерю свободные ея веков. Ропот глухой, но почти общий»[465], – писал князь Долгорукий много лет спустя и удивлялся, что вельможные малороссияне, окружавшие престол Екатерины (Безбородко, Разумовский, Завадовский), ничего не сделали для своей родины, проявив поразительное равнодушие к ее судьбе.

Россия дала им чины и ордена, новые земли и новых крепостных. Эти господа так обрадовались, так рьяно взялись за дело, что даже русский генерал-губернатор Репнин обличал новоявленных украинских крепостников перед самим императором Николаем Павловичем: «…малорусские крестьяне порабощены происками царедворцев и малороссийских старшин, пожертвовавших счастием родины для своих выгод»[466].

В 1840 году молодой Тарас Шевченко посмотрит на прошлое и настоящее Малороссии без иллюзий:

Була колись[467] Гетьманщина,
Та вже не вернеться!..

Колесо истории

Современный украинец воспринимает упразднение Гетманщины как свидетельство возмутительного насилия, деспотизма москалей и их царей-тиранов. Между тем если бы сила и власть оказались в руках не русских, а самих украинцев, то вряд ли они были бы добрее и толерантнее. Был бы тогда у русских свой Разумовский, а у малороссиян, или как они называли бы себя – русинов, – свой Теплов. Нет «злых» и «добрых» народов, но всегда есть победители и побежденные. Так сложилось, что именно русский народ создал великое государство и диктовал побежденным свою волю.

А что если бы не Петр с Вельяминовым проводили свою великодержавную политику, а, скажем, Мазепа с Апостолом и Галаганом устанавливали порядки, выгодные им? Разорили бы Москву, стерли с лица земли Петербург. Перенесли столицу в Киев, преследовали русский язык и русские обычаи, издевались над одеждой, прической, обычаями «отсталых» москалей.

Мне довелось прочитать в рукописи не опубликованный пока роман украинского литературоведа Олега Кудрина «Полтавская перемога». Роман начинается так: «Слова “Россия”, “русский” были не так чтобы совсем запретные. Скорее – нежелательные, плохие, устаревшие. Ну, вроде “императора”, “фрейлины”, “чернеца”. Только много, много хуже»[468].

Действие романа происходит в стране, которая называется «Русь Посполитая», созданной благодаря победе («перемоге») Мазепы и Карла XII под Полтавой. Царь Петр погиб, но погиб и Карл. В России началась смута. В конце концов Мазепу пригласили на русский престол. Он обзавелся молодой царицей и стал основателем династии Мазеп, которая правила вплоть до Миколы II. В Руси Посполитой говорят на русинском (украинском) языке, расплачиваются карбованцами и т.д. Против власти русинов борются настоящие русские, создают Организацию русских националистов (ОРУН), Русскую повстанческую армию (РУПА). Во время войны переходят на сторону врага и вступают в дивизию СС «Новгородчина»…

А была ли в самом деле историческая развилка? Может быть, поток истории мог направиться и по другому руслу?

В гетманство Мазепы сила Войска Запорожского была уже несопоставима с военной машиной русской армии, вымуштрованной Петром Великим. Но было время, когда не русские вторгались на Украину, а напротив, предки украинцев опустошали русскую землю. Вспомним хотя бы страшный 1618 год. Россия еще не успела оправиться после Смутного времени, когда польский королевич Владислав, считавший себя законным русским царем, отправился в поход на Москву. Гетман Сагайдачный, подданный польской короны, с двадцатитысячным казацким войском открыл новый фронт на юго-западе Русского государства.

Это была, видимо, одна из лучших армий Восточной Европы. Козаки, непревзойденные головорезы, еще недавно грабили Кафу, Синоп, Трапезунд и даже окрестности Константинополя. Русское войско вело тяжелые бои под Можайском. Отразить запорожское нашествие было некому.

Козаки Сагайдачного огнем и мечом опустошали русскую землю. По пути захватили и разорили Ливны и Елец, причем в Ливнах устроили страшную резню. Мужчин убивали, женщин и детей захватывали в плен, как будто забыв, что имеют дело не с басурманами и не с католиками, а с такими же православными христианами.

Переправившись через Оку, запорожцы Сагайдачного не стали штурмовать хорошо укрепленные Зарайск и Коломну, а обошли крепости и вышли к пригородам Москвы, став у стен Донского монастыря. А к северо-западу от Москвы, у Тушино, разбила свой лагерь польско-литовская армия.

Защитников Москвы было очень мало – 11 500 человек, у противника же в два или в три раза больше. Перевес осаждающих был не только количественный, но и качественный: половину русской армии составляли «даточные люди» и вооруженные москвичи, то есть ополченцы, не имевшие боевого опыта. Сражаться на равных против искусных в сражениях поляков, запорожцев, немецких и шотландских наемников им было не под силу. 3 000 казаков, служивших в русском войске, не отличались ни надежностью, ни дисциплиной. Оборона Москвы держалась на русских профессиональных военных, но их было всего-то около 1 500 дворян, детей боярских и «московских чинов» да около 1 500 стрельцов. Итого: 3 000, горстка против огромного польско-литовско-запорожского войска. Опасность была большей, чем в 1612-м.

1 (11 н.с.) октября 1618 года польско-литовские войска пошли на штурм Москвы, но русские под командованием Дмитрия Пожарского и Василия Куракина отбили все атаки.

А Сагайдачный повел себя странно. Запорожцы в сущности не выполнили боевую задачу – ждали, чем окончится штурм Тверских и Арбатских ворот.

Сагайдачный мог удвоить численность своей рати. При нем Войско Запорожское могло выставить не 20 000, а все 40 000. Сумел бы Пожарский снова спасти Московскую Русь? Хватило б сил народных на третье земское ополчение? Не пришлось бы русским, в случае неудачи, веками сопротивляться Киевской империи, отстаивая право говорить на родном русском языке, а не на русинской (украинской) мове?

Впрочем, Сагайдачный, при всем своем могуществе, не был правителем независимой державы. Его победа над московскими русскими не принесла бы ему и Войску Запорожскому ничего, кроме военной добычи. Так что и в 1618 году у козаков не было шанса повернуть колесо истории.

Сила, пропавшая даром

Великая Россия и Малая Россия. Империя и страна, чье имя, случайно или намеренно, путают с окраиной. Природно-климатические условия Волго-Окского междуречья, колыбели Московской Руси, намного хуже Киевщины и Волыни: земли беднее, зима холоднее, лето короче. Благодатная Украина должна была опередить Московскую Русь и стать центром нового великого восточнославянского государства. Но всё случилось наоборот. Центром стала Москва, а Украина довольствовалась автономией, да и эту автономию в конце концов ликвидировали, обратив малороссийские земли в обычные губернии.

Почему же так получилось? Почему, в самом деле, великое государство возникло на северо-востоке, среди лесов и болот, а не на землях благодатного Поднепровья? Запорожская военная доблесть не уступала московской. Западным русским случалось, хотя и нечасто, побеждать русских восточных на поле боя: Константин Острожский[469] – под Оршей, Иван Выговский – под Конотопом. Сагайдачный стоял под Москвой, козаки грабили великорусские города. Но эти успехи были временными. Рано или поздно победа доставалась великороссам.

Возможно, успешной координации сил способствовал русский авторитаризм. У авторитаризма множество недостатков, о которых хорошо известно каждому просвещенному русскому человеку, но есть и неоспоримое достоинство. Власть русского царя была крепка. Власти лишался только утративший авторитет, потерявший уважение подданных правитель, как это было с Борисом Годуновым, Дмитрием Самозванцем, Петром III, Павлом I.

Судьба гетмана Войска Запорожского и тем более кошевого атамана была полностью во власти народа, переменчивого, непостоянного и весьма экспансивного. А самое главное – вооруженного.

Иван Выговский даже после победы над войском князя Трубецкого не мог двинуться на Москву – у него в тылу вспыхнуло восстание. При этом донские казаки, уже верные московскому царю, сделали несколько удачных набегов на Крым, а Иван Сирко ударил по ногайским кочевьям. Крымский хан, главный союзник Выговского, должен был отвести свои силы. Козаки отступились от Выговского, и гетман вынужден был выбирать, куда ему бежать – в Турцию или в Польшу.

Лев Гумилев, скорее всего, сделал бы такой вывод. Пассионариев на Украине было не меньше, чем в России. Но Москве удалось направить силы, энергию своих пассионариев на завоевательные походы, на внешнеполитическую экспансию. Внутренние конфликты, даже такие страшные, как династическая война при Василии II Темном или Смута начала XVII века, все-таки не привели государство к гибели. Гораздо чаще русские бояре, дети боярские, дворяне и прочие ратные люди сражались против врагов внешних: шведов, поляков, татар, тех же запорожцев.

Даже донские казаки, прежде почти враждебная, опасная для Москвы сила, уже во времена Михаила Федоровича и Алексея Михайловича постепенно становились верными союзниками, превращались в авангард русской экспансии. Со временем они станут и опорой престола.

Русские землепроходцы отправлялись в Сибирь «объясачивать» инородцев, добывать (не охотой, а грабежом) драгоценные меха. Но русские конквистадоры не только богатели и наживались. Они устанавливали власть Русского государства, расширяли его пределы вплоть до Тихого океана. В XVIII веке русские пересекут океан, высадятся на Аляске, которую будут удерживать вплоть до середины шестидесятых годов XIX века. Россия полтора века будет государством трех континентов. А Украина – всего лишь русской провинцией. Свои силы Украина растратила на славные, но бесполезные подвиги. Украинские пассионарии отправлялись в героические, но бесперспективные походы.

Почуємо славу, козацькую славу,
Почуємо та й загинем[470]…

Услышим про славу, казацкую славу,
Услышим и свет покинем.

(Перевод Н. Асеева )[471]

Иван (Григорий) Свирговский, «опытный и хладнокровный полководец»[472], в 1574 году вторгся с войском в Молдавию и Валахию, нанес туркам поражение, занял Яссы и Бухарест. Вскоре Свирговский погиб в устье Дуная, под стенами крепости Килия. Остатки его войска вернулись на Украину вместе с полковником Саввой Ганжой, но большинство сложили свои головы на чужой земле. Украинские бандуристы воспели их мужество и оплакали их гибель.

Як того пана Ивана
Шчо Свирговського гетьмана
Та як бусурмани пiймали,
То голову ему рубали —
<…>
А Украина сумовала
Свого гетьмана оплакала[473].

Героические морские походы приносили запорожским козакам и турецкое золото, и добрую славу защитников христианства, но не могли поколебать могущество Порты и были чреваты большими потерями. Если козакам не удавалась захватить турок врасплох, то в сражении против турецких морских кораблей у козацких чаек шансов было мало. Турки могли просто расстрелять их с дальней дистанции.

В перерывах между войнами украинские козаки охотно нанимались на службу к иноземным государям: готовы были пойти не только к московскому царю, но даже к шаху персидскому. В годы Тридцатилетней войны козаки успели повоевать как наемники и на стороне католиков, и на стороне протестантов. Безымянные козацкие могилы разбросаны по гигантской территории от Москвы до Дюнкерка.

Тимофей (Тимош) Богданович Хмельницкий, старший сын гетмана, был храбрым козаком и хорошим полководцем. Он посватался к молдавской княжне Домне Розанде Лупу. Отец невесты, Василий Лупу, всеми силами пытался браку помешать и даже заключил союз с поляками, однако Тимош вместе со своим великим отцом уничтожил польскую армию гетмана Калиновского в битве при Батоге. Молодой Хмельницкий приехал к невесте в Яссы, столицу Молдавии, героем-победителем. Но страсть к прекрасной княжне погубила козака. Тимофей женился на Розанде и включился в местную военно-политическую борьбу, которая окончилась для него поражением. На помощь к Стефану[474], противнику Василия Лупу и Хмельницкого, пришли поляки. Тимош был окружен польскими войсками в крепости Сучава. В рядах осаждающих был князь Дмитрий Ежи Вишневецкий, бывший жених Розанды. По легенде, которую передают и польские хронисты, и украинская «Летопись Величко», Вишневецкий разглядел на крепостном валу Тимоша, лично направил кулеврину и выстрелил, смертельно ранив своего врага[475].

Романтическая история, красивая смерть, но для истории Украины – большая трагедия. Тимош Хмельницкий стал бы наследником своего отца куда более достойным, чем младший сын гетмана Юрась (Юрий). Он удержал бы власть, не допустив Выговского к булаве, не было б ни Конотопа, ни Чудновской катастрофы, которые подорвали союз с царем Московским и толкнули того к Андрусовскому перемирию. Иначе сложились бы судьбы и Украины, и Польши. Но гибель Тимоша Хмельницкого, огромная убыль пассионариев, которые гибли в бесконечных войнах и набегах, ослабляли украинский народ.

Возможно, так всё и есть. Лев Гумилев был бы уверен, что его версия неопровержима. Но мы не будем столь самонадеянны. Чтобы выяснить причины блистательного успеха России и медленного упадка Украины, потребуются усилия целого научного института. У нас есть всего лишь рабочая гипотеза.

Так или иначе, Гетманщина стала частью России, малороссийская старши́на пошла на службу к российскому императору. Украинцам оставалось утешаться словами автора «Истории русов», которые он приписал гетману Мазепе: «…прежде мы были то, что теперь московцы: правительство, первенство и самое название Руси от нас к ним перешли»[476].

Воспоминание о Запорожье

В 1803 году в далеком и славном Соловецком монастыре умер последний кошевой атаман Войска Запорожского Петр Иванович Калнишевский. Это был старик 112 лет, слепой и глухой. Родился он еще при Мазепе в 1691 году, а в год Полтавской битвы был уже молодым козаком. Десять раз избирался кошевым атаманом, уступив в этом только легендарному Ивану Сирко, который избирался атаманом пятнадцать раз. Калнишевского арестовали вместе со всей запорожской старши́ной в июне 1775 году, когда генерал Текели по указу императрицы Екатерины II ликвидировал Запорожскую Сечь. Последнего войскового писаря, как считалось, самого умного козака на Сечи[477], Ивана Яковлевича Глобу, отправили в далекий таежный Туруханск. Там он прожил около пятнадцати лет[478]. А кошевого, почтенного старца, сослали на Соловки. Там он жил в камере сначала Архангельской, а потом Прядильной башни. В монастырской тюрьме кошевой получал жалованье – по рублю на день, соответственно, 365 или 366 рублей в год. На время Великого, а иногда и Успенского поста его выводили из тюрьмы, чтобы легче было говеть со всеми православными. Только в 1801-м человеколюбивый и просвещенный император Александр Павлович освободил 110-летнего старца и разрешил вернуться на родину, но Калнишевский решил провести последние годы там же, на Соловках. Он давно пережил свое время. Одна эпоха закончилась, другая еще не начиналась. Только через шесть лет в семье Гоголей-Яновских появится на свет мальчик, который напишет самый знаменитый «рыцарский роман» из жизни запорожцев.

Однако время не стерло следы запорожцев. На турецкой земле сохранялись остатки Задунайской Сечи. На Кубани уже развернулось войско Черноморское, созданное бывшими запорожцами Антоном Головатым и Захарием Чепегой. Да и в Полтавской, Черниговской, Киевской губерниях доживали свой век постаревшие запорожские козаки. И все-таки запорожцы превратились в миф, в воспоминание, стали героями фольклора и ранней украинской литературы.

В народных песнях и думах, в рассказах стариков запорожцы представали героями, молодцами, настоящими рыцарями («лыцарями»). Они как будто воплощали лучшие качества украинцев. Вкусы запорожцев мало отличались от собственно украинских. Они так же слушали песни кобзарей, так же играли в карты или в шашки, так же пили горилку[479]. И тем не менее все им завидовали. Они даже выглядели живописнее других малороссиян.

Если повседневная («подлая») одежда запорожцев была скромной, то праздничная не только нарядной, но нередко – роскошной. На Сечи годами копилось награбленное добро. Запорожцы всегда были при оружии, рукоятки своих сабель украшали золотом. Усы отпускали такие длинные, что их можно было закладывать за уши. В компании малороссиян запорожцы держались особняком, давая понять, что неизмеримо превосходят всех: «Удалой народ был! Едет, бывало, верхом. Так уж не по-нашему, а по-господски (“як пан”): и не встряхнется! Издали его узнаешь!»[480]

Запорожцы в народных представлениях – христиане-воины, практически военно-монашеский орден. У Евгения Гребенки в романе «Чайковский» козаки после удачного набега на Крым попадают в шторм. Кошевой в недоумении, козаки ничем как будто Бога прогневить не могли, во всем они вели себя так, как подобает настоящим запорожцам: «…в церковь мы ходили, посты держим, возвращаемся с лыцарского подвига. Много истребили бусурманских голов, чтоб христианам было жить на свете шире. Крым долго нас не забудет!»[481]

В народной песне гетман Сагайдачный променял жену на табак и трубку, показав другим пример, как должен вести себя козак. На Сечь женщин действительно не пускали, потому что «от женщины и в раю человеку житья не было», а на Сечи ей и подавно делать нечего[482].

Обычай соблюдали строго, не пускали даже жен и матерей. Видимо, женщине появляться там было небезопасно. В 1738 году на Сечь приехал русский подполковник Глебов с женой и «некоторыми другими женщинами» (прислугой?). Тогда запорожцы окружили жилище русского подполковника и потребовали выдать им женщин, «дабы каждый имел в них участие»[483]. Пришлось выставить несколько бочек горилки, чтобы утихомирить козаков.

Правда, собственно Сечь – военный и политический центр Запорожья – была небольшой крепостью, где жили в казармах-куренях или молодые неженатые козаки, или, напротив, старые: одни овдовели, другие просто разругались со своими женами, как известный нам Петрик (Петро Иваненко), бежавший на Сечь, спасаясь от «бесстыдной ярости жены своей». Зато на козацких зимовниках, разбросанных по обширной приднепровской степи, козаки жили семейно, с женами.

Молодые люди, даже из семейств старши́ны, часто уезжали на Сечь, так сказать, учиться уму-разуму. Старые козаки, которым надоедал образ жизни сечевиков, возвращались на Украину. Родоначальником фамилии Шевченко был как раз запорожец Андрий, который оставил Запорожье и поселился у некой Ефросиньи Шевчихи. Так что обмен населением между Запорожьем и другими украинскими землями шел непрерывно. Из Запорожья выходили на правобережную Украину гайдамацкие атаманы, в Запорожье они потом возвращались с награбленным добром, а нередко и с полоном, который перепродавали татарам в Крым. Добиться выдачи зачинщиков мятежа, головорезов и грабителей было невозможно.

В народных представлениях запорожец был неким идеальным украинцем, каким простой житель Гетманщины мечтал быть. Первая из запорожских добродетелей – сила. О силе этих «лыцарей» складывали легенды, на современный взгляд двусмысленные. Один запорожец был таким силачом, что только «дыханием убил бы человека»[484]. Восхвалялось и целомудрие запорожцев. Будто бы даже за пределами Сечи они не «шалили» с девушками. Стоит одному начать заигрывать с дивчиной, как товарищ одернет: «Вражий сын! зачем ты с девушкой шалишь? разве мало тебе молодиц?» Устыдится запорожец и подарит девушке шелковый платок: «Возьми, чёртова девка, и носи»[485]. Таких историй – множество.

Сечь жила по своим законам, неписаным, но соблюдавшимся безусловно. Там была своя система управления, которая вообще никак не контролировалась ни гетманом, ни киевским воеводой, ни самим государем или государыней.

Каждый год 1 января запорожцы собирались на раду, где кошевой атаман непременно обращался к народу – запорожскому «товариству»:

« – Паны молодцы! у нас сегодня новый год; не желаете ли вы, по старому обычаю, переменить свою старши́ну и вместо нея выбрать новую».

Иногда кошевому и старши́не кричали:

« – Вы добрые паны, пануйте еще над нами!»[486]

Тогда старши́на во главе с кошевым благодарила запорожцев, и все расходились по куреням.

Нередко дело оборачивалось по-другому. Кто-нибудь из козаков кричал кошевому:

« – Покинь, скурвый сыну, свое кошевье, ты уже козацкого хлиба наився! Иди себе прочь, негодный сыну, ты для нас неспособен!»[487]

Тогда кошевой бросал на землю свою шапку, клал рядом булаву и спешил удалиться в свой курень, пока дело хуже не обернулось.

Следовали выборы, которые иногда протекали мирно (кто кого перекричит), а иногда оборачивались мордобоем. В конце концов избирали новую старши́ну: кошевого, писаря (что-то вроде главы администрации и одновременно министра иностранных дел), есаула и судью. К новому кошевому поочередно подходили запорожцы и сыпали ему на голову песок или мазали голову грязью (если погода была дождливая), чтобы не забывал, кто он такой и не считал себя лучше других. Мера не лишняя, ведь на соседней Гетманщине уже и следа не осталось от былого козацкого равенства и братства: старши́на стала новым дворянством, гетман вел себя будто князь. Запорожье же всё еще сохраняло подлинное народовластие. Поэтому запорожцев очень уважали на Гетманщине.

В ежегодной смене кошевого и старши́ны был даже материальный смысл. По установившейся традиции, новому кошевому из казны русского царя присылали в подарок 7 000 рублей, которые делили между старши́ной[488].

Без Сечи не было б и Гетманщины, но сама Сечь почти все сто лет существования Гетманщины противостояла ей. Для гетмана запорожцы всегда были головной болью. Во всё правление Ивана Мазепы вплоть до его измены не прекращалась вражда с запорожцами. На Сечь убегали недовольные промосковской политикой гетмана, Сечь была центром оппозиции гетманской и царской власти, оппозиции отнюдь не «парламентской».

Однако летописец Григорий Грабянка, прославлявший доблесть казачества, относился к запорожцам совсем иначе. По крайней мере со времен Брюховецкого Сечь изображается у него притоном голоты, черни, разбойников[489]. Взгляд Грабянки на сечевиков вполне классовый. Это взгляд гетманского полковника на вольницу, не подчинявшуюся ни его власти, ни даже власти гетмана и самого царя.

Зато в украинском фольклоре запорожская тема почти всегда – ностальгическая. Жили-были храбрые рыцари, которые защищали мир христианский от неверных-басурман и от ляхов-недоверков. Но пришел недобрый час – «зруйновали» (разрушили, разорили) Сечь проклятые «москали».

Тарас Шевченко писал об этом с болью и гневом. В поэме «Слепой» козак, ослепленный турками, возвращается из плена на родину и узнает, что Запорожской Сечи больше нет, уничтожены старые украинские вольности, а свободные козаки стали крепостными. Ему рассказывают:

Як Січ руйнували,
Як москалі сребро, злато
І свічі забрали[490].

Как Сечь разоряли,
Как москали сребро-злато
И свечи забрали[491].

(Перевод Н. Асеева )

И козак восклицает:

Ляхи були – усе взяли,
Кров повипивали!..
А москалі і світ божий
В путо[492] закували![493]

Гоголь писал об этом с тайной грустью, осторожно, намеками, которые понятны были одним малороссиянам: «Не успел пройти двадцати шагов – навстречу запорожец. Гуляка, и по лицу видно! Красные, как жар, шаровары, синий жупан, яркий цветной пояс, при боку сабля и люлька с медную цепочкой по самые пяты – запорожец, да и только! Эх, народец! <…> Нет, прошло времечко: не увидать больше запорожцев!»[494]

А почему не увидать больше запорожцев, русский читатель уже в гоголевское время и не знал. Но малороссийский наверняка помнил. И знаменитая сцена из «Ночи перед Рождеством», где запорожцы вместе с Вакулой приходят к царице, украинцам говорит много больше, чем русским: «Один из запорожцев приосанясь выступил вперед: “Помилуй, мамо! зачем губишь верный народ? чем прогневили? Разве держали мы руку поганого татарина; разве соглашались в чем-либо с турчином; разве изменили тебе делом или помышлением? За что ж немилость? <…> Чем виновато запорожское войско? тем ли, что перевело твою армию чрез Перекоп и помогло твоим енералам порубать крымцев?..”»[495]

Но Вакула заговорил о черевичках, и речь запорожцев пропала даром. У этого сюжета была историческая основа: неудачное посольство запорожцев во главе с Сидором Белым и Антоном Головатым в Петербург. Дело было в 1774-м, а в 1775-м Сечи не стало.

Это было уже второе разрушение Сечи русскими[496]. В 1709 году запорожский кошевой атаман Кость (Константин) Гордиенко поддержал гетмана Мазепу. Вообще-то гетмана он всегда терпеть не мог, считая московским ставленником. А Мазепа терпеть не мог запорожцев за их своеволие, стихийный анархизм, нежелание признавать его законную власть. Союз против «москалей» объединил Мазепу и запорожцев, однако от разгрома не спас.

Как писал Николай Костомаров, «запорожцы считали себя искуснее москалей в военном деле, но ошиблись». Русская армия, сформированная из великороссов (иностранцы были только в офицерском корпусе), вымуштрованная Петром, доказала свое полнейшее превосходство. В апреле 1709-го полковник Яковлев взял штурмом Переволочну, пограничную крепость Запорожской Сечи, и перебил всех ее жителей. А в начале мая тот же Яковлев разорил уже и саму Сечь, некогда столь грозную. Причем помогал ему бывший запорожец Игнат Галаган[497]. Этот ренегат проявил такую преданность новым хозяевам, что даже преследовал бежавших запорожцев и отдавал их русским на расправу. Оставшиеся в живых запорожцы ушли под власть крымского хана и основали в низовьях Днепра новую Сечь – Олешковскую.

Олешковская Сечь просуществовала недолго. Согласно легенде, не принимала турецкая земля запорожцев. Умер один козак, его похоронили, а земля вытолкнула его назад. Так и другого, и третьего. Сказали себе запорожцы: «Эй, братья милые! воротимся в отечество: нас тут и земля не принимает»[498]. Вернутся запорожцы под власть России в 1734-м, уже при Анне Иоанновне. Новая Сечь просуществует под формальной властью Российской империи еще сорок лет.

Рыцари-разбойники

Дмитрия Эварницкого (Яворницкого), историка Запорожской Сечи, видели, наверное, все, кто учился в российской или советской школе. Илья Ефимович Репин изобразил его на знаменитой картине «Запорожцы», известной больше под народным названием «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Стриженный в кружок писарь с гусиным пером в руке – это и есть Эварницкий. Дмитрий Иванович осторожно и корректно (как подданный Российской империи), но все-таки высказал мысль, которая сейчас мало кем оспаривается: Российская империя и Запорожская Сечь были несовместимы. Не могла империя долго терпеть целое чужое государство в своих пределах. Государство, только формально признававшее власть империи, а фактически совершенно независимое.

Нельзя сказать, будто Эварницкий и принявшие его точку зрения современные украинские историки вовсе не правы. Сама Екатерина в манифесте по поводу уничтожения Запорожской Сечи указывала, что запорожцы: «расторгали <…> основание зависимости от престола нашего и помышляли, конечно, составить из себя, посреди отечества, область, совершенно независимую, под собственным своим неистовым управлением»[499].

Но была и другая причина, не менее важная, о которой тоже писала Екатерина: запорожцы мешали осваивать земли Новороссии. Обширные степи запорожцы рассматривали как свои угодья. Во второй половине XVIII века занимались на Запорожье и земледелием, и торговлей с Крымом и Малороссией. Границы запорожских земель были очерчены весьма приблизительно. На юго-востоке земли Сечи занимали часть Приазовья и нынешнего Донбасса. Поселения сербских и молдавских гусар, немецких колонистов, русских и малороссийских крестьян появлялись на земле, которую запорожцы считали своей.

Запорожцы боролись за землю даже на уровне идеологическом. Будто бы на камне, который лежал у дороги «в Московский край» возле Саур-Могилы, была надпись: «Проклят, проклят, проклят, кто будет отбирать у запорожцев землю…»[500] Надписи, конечно, не было, но был слух, который десятки лет передавали из уст в уста.

Главным методом борьбы были, конечно, не слухи, не прошения и жалобы, а запорожские набеги на поселенцев. Набеги на соседей, ляхов и басурман, были любимым занятием «низовых лыцарей». А традиционные жертвы этих набегов исчезали на глазах: последние годы доживали и Крымское ханство, и Речь Посполитая.

Между тем, как признает сам Эварницкий, «нападения», «грабежи и разорения» в те времена «не считалось проступками, а скорее удальством и молодечеством»[501]. Ученый забывает только добавить: у запорожцев они проступками в самом деле не считались, а вот другие подданные империи Романовых смотрели на эти набеги совсем иначе.

Беспощадность Петра I к запорожцам отчасти была спровоцирована самими «низовыми лыцарями», которые не брезговали разбоем. Еще осенью 1702 года запорожцы ограбили царскую казну, убив охранявшего ее капитана и солдат, «а бывшего при капитане священника, исколов копьем, замертво покинули в терновнике»[502]. И в екатерининские времена они не оставили свои традиционные «промыслы».

Владимир Измайлов, путешествовавший по малороссийским и новороссийским землям через двадцать лет после ликвидации Запорожской Сечи, записал историю одного из набегов. На реке Буг под Николаевом богатый швейцарец Фабр купил себе имение и поселился там с молодой женой: «…как вдруг в одну ночь, когда он заключил в объятиях своих нежную супругу, запорожцы переплывают Буг – врываются в тихое убежище, в дом, в самою спальню, и разбужают покоящихся супругов. Вообразите их состояние! Варвары их разлучают; один похищает мужа, другой жену нагую, бледную, устрашенную <…> Злодеи покрав всё их имение, насытив грубую чувственность, оставив им одну жизнь, скрылись. Правосудие наказало преступление, но оно не могло заплатить за оскорбление чести и за нарушение всего, что есть драгоценнее для целомудрия и стыдливости»[503].

Другой милый обычай, о котором упоминается, в частности у Кулиша в «Записках о Южной Руси», был столь же неприемлем в цивилизованном обществе. Очевидно, козаки переняли его у татар. Речь о торговле невольниками. Дмитро Погорелый, лирник из Звенигородки, рассказывал об этом украинскому этнографу: «В то время водилось так, что подобьет какой-нибудь повеса девушку, увезет в Запорожье, продаст (татарам), а сам воротится домой. Мне один человек признавался: “Я, – говорит, – продал Варку (Варвару. – С . Б .), и до сих пор каюсь, и уж никогда не женюсь. И не женился”»[504].

Не знаю, стоит ли сочувствовать влюбленному работорговцу и раздумывать над его драмой. Еще в XVII веке захват рабов и работорговля были занятиями если не почетными и уважаемыми, то вполне обычными, непреступными. Для крымских татар это было постоянным промыслом. Козаки в походах на Крым и Анатолию, по свидетельству де Боплана, или брали в плен знатных и богатых, рассчитывая получить за них выкуп, или захватывали и обращали в рабов «малых детей». Последних использовали как домашнюю прислугу или же дарили «вельможам своей страны»[505]. Но при Екатерине Великой в России этим пережиткам славного «рыцарского» века не было места. Рабами, то есть крепостными, там тоже торговали, но делали это совершенно иначе. Так сказать, цивилизованно. Давали объявления в газетах: продается дворовая девка, цена – семь рублей[506].

Подготовка к ликвидации Запорожской Сечи началась уже в первые годы царствования Екатерины II. Крупнейшему тогда в России историку, академику Герхарду Фридриху Миллеру (русские называли его Федором Ивановичем), поручили изучать запорожские дела и готовить сведения для высокопоставленных русских чиновников – сенатора Никиты Ивановича Панина и малороссийского генерал-губернатора Петра Александровича Румянцева.

Миллеру, добропорядочному немцу, запорожские порядки показались чудовищными: «Обычаи их к праздности и пианству склонные», – писал академик. Вредными и опасными для государства были «необузданная вольность» запорожцев и «прием всякого у них взброду людей всех языков, всех вер <…> не разбирая их достоинств и пороков»[507].

Всё это учли Екатерина и ее вельможи. Если разрушение Сечи петровским полковником Яковлевым было чрезвычайно кровопролитным, то екатерининский генерал Петр Текели в 1775 году застал запорожцев врасплох. Он легко и без кровопролития захватил Сечь, арестовав старши́ну.

Запорожец на Кубани

Между тем история запорожцев на этом не кончилась. Козаки, не желавшие смириться с поражением, снова, как в 1709 году, ушли к туркам, на Днестр и Дунай, основав там Задунайскую Сечь.

Григорий Потемкин, своеобразный украинофил, приложил немало усилий, чтобы восстановить Сечь в России. Еще в 1772 году он сам был записан в запорожский кош под именем Грицко Нечеса и сохранил добрые отношения с запорожцами[508]. Потемкин превозносил боевые качества запорожцев и доказывал, как выгодно будет государству восстановление казачьего войска. Но против выступил статс-секретарь Александр Андреевич Безбородко. Природный малороссиянин, он утверждал самодержавие так же последовательно и неутомимо, как в петровское время еще один знаменитый малороссиянин, Феофан Прокопович, утверждал власть царя над церковью. Безбородко полагал, что восстановление Сечи может «возмутить свой собственный народ», вообще «склонный к казачеству», и не только Малороссия, но и Новороссийская губерния заразятся «тем же духом». Произойдет своего рода «революция». Кроме Сечи пришлось бы восстановить и гетманство и дозволить «многие нелепые свободы», словом, потерять «то, чем смирно и тихо навеки бы владели»[509].

Напрасно Потемкин и запорожцы надеялись на милость царицы:

Ой, Царице, наша мати! Змилуйся над нами,
Оддай же нам нашi землi с темними лугами…

Екатерина приняла сторону Безбородко. Похвалив тех запорожцев, что остались верны России, она заметила, что надо постараться забыть само имя запорожцев, потому что Сечь, «уничтоженная манифестом», «не оставила по себе ушам приятное прозвание»[510], – писала она князю Потемкину.

В народной украинской песне Екатерина так отвечает наивным просителям:

Не на тее, миле браттє, я Сичь руйновала,
Ой щоб я вам вашi землi, клейноди вертала.

Услышав этот ответ, запорожцы заплакали. У них не было уже сил сопротивляться великой империи, располагавшей одной из лучших армий мира.

Тече рiчка невеличка, пiдмивае кручи:
Заплакали Запорозцi, от Царицi йдучи.

Но хлопоты Потемкина не прошли даром. В 1783 году ему разрешили издать «Ордер к бывшим козакам запорожского войска», где князь приглашал запорожцев служить «в казачьем звании» под его началом. Набор был ограничен: 500 конных и 500 пеших козаков[511]. Сначала охотников нашлось немного, человек шестьсот. Но в 1787-м Екатерина разрешила создать «Войско верных казаков», переименованное вскоре в Черноморское казачье войско. Его первым атаманом стал Сидор Белый, но в 1788-м он погиб под Очаковом, и власть над новым войском перешла к Захарию Чепеге. Войсковым судьей и фактически самым влиятельным человеком в Черноморском войске стал Антон Головатый. Численность войска достигла нескольких десятков тысяч.

В русско-турецкой войне 1788–1791 годов эти «верные» запорожцы (в противоположность «неверным» запорожцам Задунайской Сечи) сражались хорошо. Они участвовали при взятии Гаджибея, отличились при осаде Очакова Потемкиным, в штурме Измаила Суворовым и во многих других славных битвах. В 1790 году был даже учрежден пост гетмана Екатеринославского и Черноморского войск. Первым и последним гетманом стал князь Потемкин, которого не станет уже в 1791 году.

Путь на Запорожье для козаков был закрыт. Сначала их собирались расселить между Бугом и Днестром, на землях, только что завоеванных и закрепленных за Россией по Ясскому мирному договору 1791-го. Но дальновидный и хитрый Антон Головатый добился для нового войска более обширных земельных пожалований на Таманском полуострове и правом берегу Кубани. Туда бывшие запорожцы и начали переселяться с 1793 года.

Новое войско только внешне было продолжением или даже наследником Сечи. Да, первоначально на Кубань переселялись запорожцы, туда уходили и простые украинские крестьяне. Они сохранили свои традиции, свою украинскую мову, деление на курени, а не на станицы (до начала 1840-х). Как и прежде, воевали с басурманами, только не с крымскими татарами, а с черкесами. Сохранилась у этих козаков и традиционная неприязнь к великороссам: «…черноморцы чуждаются русских, которых они считают чуть ли не иностранцами, не очень-то жалуют и называют “москалями”»[512], – писал русский географ Д. И. Семенов в шестидесятые годы XIX века.

Тарас Шевченко, много лет переписывавшийся с видным черноморским козаком Яковом Кухаренко (одно время – наказным атаманом войска), прямо называл это войско Сечью: «Думал я по пути в столицу завернуть к вам на Сечь, поцеловать тебя, твою старуху и твоих деточек», – писал Шевченко в августе 1857-го[513]. На самом деле даже подобием Запорожской Сечи не было Черноморское войско. Разве что курени, просуществовавшие до 1842-го, еще сохраняли самоуправление. Но и тени былого запорожского равенства здесь не осталось. Земельные наделы офицеров (уже даже не старши́ны!) были в восемь-двенадцать раз больше, чем у рядовых козаков. Выборы атаманов очень быстро отменили. После смерти Чепеги и Головатого (в 1797 году) войсковых атаманов уже назначали российские военные власти. И хотя новое казачье войско успешно воевало на Кавказе с черкесами, в Крыму с англичанами и французами, на Балканах с турками, военная слава черноморцев (с 1860-го – Кубанского казачьего войска) не затмит славу запорожскую.

Век героев

Героический век Запорожья, запорожцев и всего украинского казачества начался во времена Дмитрия Байды-Вишневецкого, Ивана Свирговского и Северина Наливайко. Вопреки распространенным стереотипам, основной силой запорожских (равно как и донских) козаков была вовсе не лихая конница, а пехота. Де Боплан не раз видел украинских козаков в бою. В своем знаменитом «Описании Украины» он высоко ставит именно козацкую пехоту, особенно отважную при обороне лагеря из возов или земляных укреплений: «…недурны они и на море, но верхом на лошади они не столь искусны. Мне случалось видеть, как только 200 польских всадников обращали в бегство 2000 человек из их лучшего войска; правда и то, что под прикрытием табора сотня козаков не побоится 1000 поляков и даже большего числа татар…»[514]

Именно пехотинцы храбро и умело отбивали натиск панцирной кавалерии – польских гусар или московских рейтар и «детей боярских». Посмотрите на барельеф с гробницы короля Яна Казимира, где изображена битва под Берестечком (1651): польская конница, вооруженная длинными копьями, идет в атаку, а бритоголовые, с длинными чубами козаки расстреливают ее из своих самопалов[515].

Козаки умели окапываться, строить шанцы, вести осадные работы. При осадах крепостей запорожцы оказывались отличными саперами. Была у козаков и артиллерия (гармати), была, конечно, и конница.

Пожалуй, у военной мощи запорожцев было два пика. Первый – при гетмане Сагайдачном. Запорожцы тогда считались не только сухопутными, но и морскими разбойниками. Они строили морские чайки (небольшие парусно-гребные суда) и отправлялись грабить турецкие города: от Варны на западе до Трапезунда на востоке, от изнеженного богатого Синопа, который турки называли «городом любовников», до окрестностей самого Константинополя. Русский читатель, скорее всего, знает об этих походах благодаря Гоголю: «…Малая Азия видела их, с бритыми головами и длинными чубами, предававшими мечу и огню цветущие берега ее; видела чалмы своих магометанских обывателей раскиданными, подобно ее бесчисленным цветам, на смоченным кровию полях…»[516]

Походы запорожцев – не плод фантазии писателя, не художественный вымысел. В тяжкие для всего христианского мира времена, когда турки не раз грозили вторжением в Центральную Европу, казацкие набеги вселяли надежду на победу над воинственным исламом.

Наш отаман Гамалія,
Отаман завзятий,
Забрав хлопців та й поїхав
По морю гуляти,
По морю гуляти,
Слави добувати,
Із турецької неволі
Братів визволяти[517].

Атаман Гамалия
Стал недаром зваться:
Собрал он нас и поехал
В море прогуляться;
В море прогуляться,
Славы добиваться,
За свободу наших братьев
С турками сражаться.

(Перевод Н. Асеева )[518]

Охотно нападали запорожцы и на крымские крепости-порты – Кафу[519] и Козлов (Кезлев)[520]. Это были страшные, ненавистные для любого христианина города – крупнейшие на Чёрном море центры работорговли. Козаки не только резали басурман и набивали бочонки червонцами, но и освобождали христиан-рабов: русских, поляков, венецианцев, даже испанцев. Польше дорого обходились эти набеги: татары и турки использовали их как повод для вторжений в польские земли. Поляки запрещали козакам самовольные набеги на басурман, но запорожцы были так воинственны и неукротимы, что унять их не могли и польские коронные войска.

Восстания Наливайко и Лободы, Остряницы, Павлюка и Гуни переходили в настоящие войны, тяжелые и кровопролитные. Во время восстания Тараса Федоровича (Тараса Трясило) в одном только сражении под Переяславлем 20 мая 1630 года поляки потеряли больше людей, чем за три года войны со шведским королем Густавом Адольфом[521]. Это и была кровавая «Тарасова ночь», воспетая двести лет спустя Тарасом Шевченко.

Лягло сонце за горою,
Зірки засіяли,
А козаки, як та хмара,
Ляхів обступали.
Як став місяць серед неба,
Ревнула гармата,
Прокинулись ляшки-панки —
Нікуди втікати!
Прокинулись ляшки-панки
Та й не повставали.
Зійшло сонце – ляшки-панки
Покотом лежали[522].

Легло солнце за горою,
Звезды засияли,
А казаки, словно туча,
Ляхов обступали.
Как стал месяц среди неба,
Пушки заревели;
Пробудились ляшки-панки –
Бежать не успели!
Пробудились ляшки-панки,
А встать – и не встали:
Взошло солнце – ляшки-панки
Вповалку лежали.

(Перевод Б. Турганова )[523]

Новый подъем военной мощи запорожских козаков начался восстанием Хмельницкого. Козаки разгромили профессиональную польскую армию (кварцяное войско) при Желтых Водах и под Корсунем. При Пилявцах от Хмельницкого в панике бежало «посполитое рушение» (ополчение шляхты). Даже потерпев поражение, запорожцы не теряли мужества. Отряд козаков, прикрывавший отступление под Берестечком, проявил такой героизм, что польский король предложил им жизнь и щедрую награду. Козаки же демонстративно достали из кошелей червонцы и бросили в болото, предпочли погибнуть, но не сдаться врагу[524].

«Всё, что живо, поднялось в козачество», – писал автор «Летописи Самовидца», не только свидетель, но и участник «Козацкой революции»[525]. Мещане и селяне бросали мирный труд и становились козаками. Одной из причин провала всех попыток договориться с поляками стала именно эта воинственность тогдашних русинов. Хмельницкий уже хотел мира. Мира не хотел народ. Десятки тысяч категорически не желали возвращаться к работе на панов-католиков[526]. Им больше нравилось носить красивый (добытый грабежом) жупан и воевать с ляхами или басурманами. Но поляки просто не могли включить в казацкий «реестр» всех желающих: не хватало денег на жалованье, да и страшно было держать такое громадное и неуправляемое войско. Казачество стало необычайно многочисленным. Говорили, будто на Украине «где крак (куст), там казак, а где буерак (овраг), там тысяча казаков»[527]. По оценкам де Боплана, численность козаков простиралась до ста двадцати тысяч, «привыкших к войне и способных, по первому требованию, в одну неделю, собраться в поход…»[528]

Украинские сёла и местечки постоянно поставляли всё новых козаков. Русский боярин Петр Шереметев в 1668-м сообщал царю, что на левобережье Днепра «повсеместно мещане записываются в казаки»[529]. Разумеется, мещане и селяне, способные так легко бросить мирные занятия и стать профессиональными головорезами, должны были обладать особой природной предрасположенностью. Видимо, таких агрессивных, пассионарных людей было очень много. Еще в 1646 году, за два года до восстания, крестьяне села Видерна напали на двух шляхтичей, которые всего лишь проезжали через их село. Мужики избили их так, что шляхтичи бежали, бросив «коней, коляску и челядь»[530]. Этот случай, как свидетельствуют документы, не был исключительным. Шляхтичи в те времена были профессиональными военными. Путешествовали они непременно с оружием. А здесь еще были и с челядью, скорее всего, тоже вооруженной. Тем не менее крестьяне-русины на них напали и чуть было не убили.

В семидесятые годы XVII века козацкую славу поддерживали запорожцы кошевого Ивана Сирко. Крымский хан вместе с прибывшими ему на помощь янычарами попытался застать запорожцев врасплох и напал на Сечь в Рождество, когда, по его расчетам, козаки должны были перепиться горилкой. Но козаки и в праздник не расставались с оружием и перебили атаковавших янычар. В ответном походе на Крым в 1675 году Сирко перешел Сиваш, таким образом проложив путь, которым пойдут будущие покорители Крыма: фельдмаршал Ласси, командарм Фрунзе, генерал Толбухин. Козаки много добра награбили, освободили из рабства тысячи христиан и на обратном пути, при помощи искусных маневров и засад, разбили крымского хана.

Атаман Сирко уже при жизни считался образцом запорожского козака, «лыцаря». Ему приписывается и знаменитое «Письмо турецкому султану» – антиосманский и антимусульманский политический памфлет конца XVII века.

«Татарина не убить, ляха не пограбить, так и не жить», – передает народную казачью поговорку Дмитрий Эварницкий[531]. Идеал козацкой жизни хорошо известен этнографам и фольклористам, которые успели записать думы и песни у слепых бандуристов. Герой знаменитой «Думы о козаке Голоте» убивает татарина, снимает с него дорогую одежду, уводит коня на Сечь, там уже пьет и гуляет. Дума завершается таким пожеланием: «Дай Бог, чтоб козаки пили да гуляли, добро замышляли, еще больше добычи добывали, неприятеля ногами топтали! Слава не умрет, не поляжет. Отныне и до века! Даруй, Боже, на многие лета!»[532]

Молодой и еще романтически настроенный Пантелеймон Кулиш под впечатлением от героической истории своего народа уподобил украинцев античным героям: «…не было на свете народов храбрейших и славнейших, чем греки и козаки: нет ни у кого и песен лучших, чем у греков и козаков»[533].

Век обывателей

За несколько десятилетий Руины лучшая, самая пассионарная часть казачества погибла в войнах с татарами, турками, поляками, русскими («москалями») и друг с другом. И вот уже гетман Мазепа с трудом поднимал козаков даже на войну с традиционными врагами-басурманами. В 1690 году отказался идти в поход Миргородский полк, в 1693-м – Нежинский. В 1694-м Гадячский и Полтавский полки потребовали вернуться домой из похода, и гетман вынужден был их отпустить. В 1695-м Мазепа даже построил виселицы около военного лагеря, чтобы припугнуть козаков, не желавших воевать[534].

Еще хуже стало, когда царь Петр заставил Мазепу отправить козаков на войну со шведами, в Прибалтику и Финляндию. В Псковской земле козаков, «добывавших провиант и корма»[535], русские мужики просто избивали. Избивали козаков! Уже в 1701-м козаки начали дезертировать, переходить к шведам[536]. Дезертирство было даже во время похода Мазепы на польскую Украину и собственно в Польшу – похода не слишком тяжелого (поляки сопротивлялись слабо) и популярного. Малороссийские полки освобождали украинскую землю от ляхов, «карали» своих недавних поработителей. Но и здесь они воевали неохотно. Один отряд просто разбежался, а его командира, наказного полковника, Мазепа велел заковать в кандалы[537]. Что ж, за дело! Вообще Мазепа оценивал своих соплеменников и подданных строго: народ «вольный, и глупый, и непостоянный»[538].

Все дурные стороны малороссийских полков и запорожцев проявились в трагические для Украины месяцы, когда гетман Мазепа перешел на сторону Карла XII. Шведский король был не слишком обрадован таким союзником, потому что оценивал боевые качества козаков невысоко: «козаки способны оказывать услуги, когда приходится преследовать бегущего неприятеля, но вообще во время войны на них нельзя полагаться»[539]. Карл XII оказался прав. При осаде Полтавы козаки не хотели рыть траншеи, пьянствовали[540]. В полтавском сражении мазепинцы мало участвовали: король поручил им охранять обоз…

Во времена гетманов Апостола и Разумовского богатые козаки откупались от военной службы. Бедные предпочитали продавать свои козацкие наделы и становиться помещичьими крестьянами, только бы не воевать[541]. Малороссийские полки уже при Минихе были «плохо-людны» и «худо-конны»[542]. Теплов в своей записке «О непорядках…» в Малороссии констатировал, что вместо 60 000 козаков Гетманщина теперь может выставить 15 000, в лучшем случае – 20 000 козаков[543]. «Украина, можно сказать, совсем переродилась»[544], – писал графу Михаилу Воронцову Кирилл Разумовский, последний малороссийский гетман.

Может быть, такие оценки покажутся не во всем справедливыми. Ведь малороссийские полки сражались почти во всех войнах XVIII столетия и внесли свой вклад даже в создание Новороссии. Но уже сами малороссияне рассказывали о своих «подвигах» весьма иронично. Пантелеймон Кулиш записал в Мотронинском монастыре небылицу из «времен очаковских». Небылицу он назвал «Очаковская беда». Оригинал на украинском. Я перевожу на русский, сохраняя самые экспрессивные украинские слова и обороты.

«Пошли мы до Очакова, на край света». Да, еще ведь недавно ходили козаки и на Синоп, и на Трапезунд, и воевали под далеким Дюнкерком. А теперь уже и Очаков стал краем света.

«Долго шла осада. Ни вареников, ни борщу козаки не ели – измучились. Вот, кончилось и сало, остались одни “гренки” (сухари). Пошли малороссияне жаловаться князю Потемкину. А тот, выслушав жалобу, закричал: “Вон, хохлы! Ребята, возьмите их!”»

«Тут Москва как выскочит на нас, а мы, подобравши полы, навтикача! А вражий москаль вцепится, как репей…»

Но вот показались турки. (Неясно из рассказа, то ли вылазку из Очакова сделали, то ли подмога к осажденным туркам пришла.) Что делать? Сражаться, а вдруг «турки нас нашинкуют, как капусту»? И отважный командир принимает решение: «Братья! Сховаемся под мосток! Нехай черти бьются, а мы пересидим тут лихую годину да живыми домой вернемся!» Козаки так и сделали. А тем временем «сошелся москаль с турками, стали они биться. Господи, Твоя воля! И родились, и крестились, а такого страху не видели. Но слышим, что москаль перешел через мостик и погнал турка». Вылезли из-под мостика козаки. Смотрят – кругом раненые турки лежат, а кони, оставшиеся без всадников, мечутся. Переловили коней, взяли турок в плен и привели к светлейшему. Вот, мол, «напали на нас турки, но мы их начали стрелять да рубить так, что и разогнали да пленных взяли. Только вот жаль, что все пленные ранены». «А сколько людей потеряли?» «Ни одного, ваша светлость! Вся сотня, слава Богу, жива и цела». Но светлейший князь им не поверил и снова разругал козаков, обозвав «проклятыми хохлами» и «глупыми чубами»[545].

Это не реальный случай, а всего лишь анекдот, «побрехенька». Более того, именно при осаде Очакова героически сражались «верные» запорожцы Захария Чепеги и Антона Головатого. Но и «побрехенька», записанная Кулишом, по-своему характерна. Она отвечает духу того времени, когда военная слава малороссийских козаков становилась достоянием только бандуристов.

Боевой дух и воинское искусство еще сохраняли запорожцы-черноморцы, зато население бывшей Гетманщины совершенно утеряло и то и другое. В 1784-м малороссийский ученый Афанасий Филиппович Шафонский представил императрице Екатерине свой труд – описание Черниговского наместничества. Работу свою он дополнил сведениями о характере малороссов: «Малороссийский народ вообще, от самого знатного до последнего человека, имеет нрав тихий, робкий, застенчивый и не нахальный. <…> Он в обхождении ласков, благосклонен, учтив, простодушен, гостеприимчив, не корыстолюбив, не предприимчив <…> к тяжбам и ябедам склонен, мстителен и не трезв, телом сановит, бел, здоров»[546].

Во времена Хмельницкого русинов называли «козацкой нацией». Полтораста лет спустя о них писали как о бражниках и ябедниках. Теперь малороссияне, забыв о кровавых подвигах предков, загружали судебные инстанции своими тяжбами. Так, Григорий Андреевич Полетика, богатый помещик, образованный человек, хозяин имений в Черниговской, Харьковской и Курской губерниях, истратил значительную часть состояния на судебные издержки. Даже смерть его связана с тяжбою: он умер в Петербурге от простуды, а приехал в столицу, чтобы «протолкнуть» в Сенате какое-то спорное дело[547]. Между тем дед Григория Андреевича Павел Полетика был соратником Мазепы, участником Северной войны и даже, согласно семейной легенде, стал телохранителем шведского короля Карла XII[548].

Пока старши́на погрязала в тяжбах за земли и поместья, простые козаки переходили в крестьянское сословие. Правда, на Украине еще долго сохранялись козацкие сёла. Время от времени возникали проекты возрождения украинского казачества. Козацкие полки формировались в 1812 году для войны с Наполеоном и в 1831-м – для борьбы с польскими повстанцами. Принимали в козаки и крепостных крестьян, обещая им освобождение после победы. Опыт был удачным, но козаков распускали, как только необходимость в них исчезала. Постепенно эти козаки сливались с крестьянской массой, всё менее отличаясь от остальных. Суровые и жестокие воины стали мирными гречкосеями. Смиренными просителями являлись они перед паном.

Из воспоминаний Софьи Васильевны Капнист: «Часто видели мы, что крестьяне, большею частью казаки, жившие в деревне Обуховке, приходили туда толпою за каким-нибудь советом или с жалобою на несправедливости и притеснения исправников и заседателей. Отец всегда ласково принимал их, расспрашивал с живым участием обо всем и тотчас же относился к начальству, требуя справедливости, за что все в деревне не называли его иначе, как отцом своим»[549].

Перечитайте биографии известных малороссийских фамилий, и вы увидите, как менялся сам характер народа. Родоначальники – козаки, служившие при Хмельницком или в слободских полках царства Московского, а иногда – и раньше, в реестровом казачестве Речи Посполитой. Их потомки – мирные малороссийские помещики, которые нередко, воспользовавшись указом о вольности дворянства, вовсе не служили. Если же они собирались делать карьеру, то всё чаще выбирали статскую, а не военную службу. Меняли дедовскую саблю на перо чиновника, самые талантливые – на перо писателя, как Николай Иванович Гнедич, прославивший свое имя переводом «Илиады», человек «козацкого роду». Гнедичи, малороссийские дворяне, прежде были козаками, но отец поэта и переводчика вел жизнь обычного помещика. Трофим Нарежный участвовал в двух русско-турецких войнах и выслужил потомственное дворянство, а его сын, Василий Трофимович, служил уже в департаменте писцом, поднялся до столоначальника. В свободное время сочинял романы и повести.

Петр Капниссис, один из греческих повстанцев, сражавшихся на стороне России в русско-турецкой войне, после несчастного Прутского похода вынужден был бежать из османских земель. Петр Христофорович решил поселиться с маленьким сыном Василием на Слободской Украине, но вскоре заболел и умер. А Василия усыновил некто Павлюк, сотник Изюмского полка. Капниссиса стали звать Капнистым, а потом – Капнистом. Василий Петрович воспитывался в настоящей козацкой семье, усвоив и язык, и обычаи, принятые на Слободской и Гетманской Украине. Доблестно воевал с турками и немцами-пруссаками. Под командованием фельдмаршала Миниха ходил на Крым, сражался под Очаковом. В 1738 году вместе с Миргородским полком ворвался в молдавский город Сороки, «перерубил и взял в плен множество турок, обратил в пепел неприятельские магазины»[550]. Бригадир слободских полков Капнист погиб в 1757 году в битве при Гросс-Егерсдорфе. Он был изрублен прусскими палашами так, что после сражения удалось отыскать одну лишь его руку, сжимавшую саблю[551].

Его младший сын, Василий Васильевич Капнист, некоторое время служил в лейб-гвардии, но уже в семнадцать (!) лет вышел в отставку и до конца дней занимался литературным творчеством и делами дворянского самоуправления. Капнист был предводителем дворянства Миргородского уезда, а позднее – губернским предводителем дворянства[552].

Яков Кондратьевич Лизогуб, черниговский полковник, служил Брюховецкому, Дорошенко, Самойловичу, Мазепе. Воевал с поляками, русскими, турками, татарами. Отличился при взятии Азова в 1696-м, где был наказным гетманом, то есть командовал малороссийскими полками, помогавшими русской армии. Царь Петр отметил этого старого, заслуженного воина как «мужа искусного в добродетели и в военных трудах»[553].

Черниговскiй полковникъ Яковъ Лизогубъ тотъ
В воинскомъ семъ дѣствiи проливалъ трудовъ потъ.
Онъ то время будучи гетманомъ наказнымъ,
В прислугу отечеству учинился способомъ разнымъ…[554]

Воевал всю жизнь и его брат Иван Кондратьевич, которому довелось биться и с русским войском князя Трубецкого под Конотопом. Сын Якова Ефим был, по словам малороссийского историка Лазаревского, «известен лишь тем, что женат был на дочери Петра Дорошенко»[555], но все-таки он нес военную службу, а его сыновья – военную и дипломатическую. Но уже правнук Якова Лизогуба, Семен Семенович Лизогуб, вел совсем другой образ жизни: был человеком хозяйственным, миролюбивым[556]. В истории Семен Лизогуб знаменит только одним: для любимой дочери Татьяны он нанял учителя, молодого человека, которого звали Афанасием Яновским, или Гоголем-Яновским.

Как известно, дворянское происхождение Гоголей-Яновских давно вызывает большие сомнения. Но если их предком в самом деле был подольский полковник Остап (Евстафий) Гоголь, один из героев Хмельнитчины и Руины, то история этого рода идеально вписывается в нашу картину. Жизнь Остапа Гоголя могла бы стать сюжетом для приключенческого романа. Он был реестровым козаком, командиром отряда панцирной пехоты, вместе с большинством реестровых козаков перешел на сторону Хмельницкого и принял участие во взятии польской крепости Бар. Гоголь занимал в козацком войске высокие должности: был полковником Поднестрянским, затем – Уманским, Подольским. Одно время командовал левенцами – повстанцами из Подолии, которые считались настоящими головорезами.

Однако в XVIII веке Гоголи-Яновские – уже не военные, а священники. И неожиданный брак Афанасия Демьяновича с Татьяной Семеновной Лизогуб считался морганатическим. Афанасий Гоголь-Яновский, правда, имел военный чин, но служил не на поле боя, а в канцелярии. Его сын, Василий Афанасьевич, вышел в отставку в 28 лет. С тех пор вел жизнь помещика средней руки и на досуге сочинял комедии из малороссийской жизни[557]. Внук, Николай Васильевич, некоторое время служил, но только по статской части. Однажды Алексей Стороженко, будущий украинский писатель, спросил юного (тот был еще гимназистом) Гоголя:

« – Что вы, в гражданскую или в военную думаете вступить?

– Что вам сказать? В гражданскую у меня нет охоты, а в военную – храбрости»[558], – отвечал Гоголь.

Самый дух казачества как будто выветрился с Украины.

« – Скажите, пожалуйста, Иван Никифорович, я всё насчет ружья: что вы будете с ним делать? Ведь оно вам не нужно.

– Как не нужно? а случится стрелять?

– Господь с вами, Иван Никифорович, когда же вы будете стрелять? Разве во втором пришествии».

Бедная Малороссия

Петербургская образованная публика и московский читатель знали Малороссию в основном по литературным произведениям. Повести Квитки-Основьяненко русские мало читали, «Кобзарь» появится только в 1840-м, и читать его будут украинцы. Зато читали Гоголя, который представлял Малороссию страной изобильной, роскошной, богатой, веселой и счастливой. Русский читатель, если только он не жил или хотя бы не бывал на Украине, еще долго представлял себе именно романтическую, литературную Малороссию раннего Гоголя. Но русские путешественники, чиновники, землевладельцы, располагавшие имениями на Украине, или общественные деятели и ученые, которые изучали украинский фольклор, быт и хозяйство украинского крестьянина, торговлю украинского купца, – все они смотрели на эту страну совсем иначе. В сочинениях Левшина, Долгорукого, Ивана Аксакова нередко встречаем понятия: малороссийская лень, малороссийское пьянство, малороссийская бедность. Читателю Лескова придет на память рассказ «Путимец», где у несчастного больного малоросса не только коровы, но даже «козы жидивской, и той нема», а завтрак состоит из ржаной корки, что мокнет в грязной чашке с водой[559].

Поразительно, но в страшный и славный XVII век русины жили как будто богаче, несмотря на гражданские войны, татарские набеги, польские карательные экспедиции. В 1656 году через украинские земли проезжал патриарх Антиохийский Макарий. Его сопровождал сын, архидиакон Павел Алеппский, который вел путевые заметки. Если верить этому источнику, даже в то страшное время «козацкая земля» отличалась изобилием. Вблизи Киево-Печерской лавры тянулись бесконечные сады, где росли тысячи «ореховых и шелковичных деревьев и множество виноградных лоз». Шелковичные деревья завел еще Петр Могила, при нем же разводили и шелковичных червей. В Умани, далеко не самом богатом украинском городе, стояли высокие и красивые (по мнению Павла Алеппского) дома «со многими округлыми окнами из разноцветного стекла»[560]. Горожане носили «очень хорошее платье». У всякого города, большого и даже маленького села стояли водяные мельницы, построенные очень искусно, «ибо мы видели мельницу, которая приводилась в движение горстью воды»[561]. По Днепру плыли большие лодки, похожие на корабли (видимо, казацкие «чайки»). Рыбы всяких видов – полное изобилие. Путешественники дивились на множество свиней «разного цвета и вида», свиное мясо и сало уже тогда были основой местной кухни. Следы войны чувствовались в каждом городе или селе: «Вдов и сирот в этой стране множество; их мужья были убиты в беспрерывных войнах»[562], но убыль населения компенсировалась высокой рождаемостью: «…дети многочисленнее травы и все умеют читать, даже сироты», – отмечал путешественник[563].

Прошло двести лет. Со времен нашествия Карла XII иноземные войска не вторгались в Малороссию и на Слобожанщину. С 1768 года украинские земли не страдали от польских карателей, с 1769-го прекратились татарские набеги. Малороссия не была колонией. Полтавская, Черниговская, Харьковская, Волынская, Киевская, Подольская губернии пользовались теми же правами и несли те же повинности, что губернии великороссийские. На землях Украины богатели и благоденствовали греки и немцы, хорошо жили русские, копили свои капиталы евреи, а малороссияне всё больше погружались в нищету. Пантелеймон Кулиш писал, что столичный барин, приехав, скажем, в Черкассы, вынужден будет «занять квартиру в доме жида или великороссиянина»[564]. Избалованный горожанин не решится поселиться в чистенькой, но «убогой хатке» малоросса. О малороссийской нищете и убожестве, несколько прикрытых традиционной для украинского крестьянского жилища чистотой и опрятностью, писал и князь Долгорукий. «Бедность малороссийского народа на каждом шаге ощутительна»[565], – замечал Левшин. А двадцать лет спустя Н. В. Гоголь напишет своей матушке из Парижа: «Наша Малороссия точно несчастный край: неурожай – беда; урожай – тоже»[566].

Русские считали причиной этой бедности пьянство, которое необыкновенно развилось в Малороссии и на Слободской Украине благодаря свободе винокурения.

«Ночи проходят в пьянстве, в бесчинстве всякого рода и в драках, нередко оканчивающихся смертоубийством, а многие из сельских девок сделались самыми непотребными. <…> Сверх сего, немалая часть поселян, провождая ночи в разврате, делаются уже днем неспособными к работам, или занимаются оными весьма худо»[567], – писал малороссийский генерал-губернатор Репнин полтавскому гражданскому губернатору Тутолмину в июне 1824 года.

Михаил Максимович признавал исключительную роль выпивки в народной жизни, хотя и не осуждал соотечественников. По его словам, «пляшка» (фляжка, то есть бутылка) горилки составляет «непременную обрядную принадлежность всех важных случаев и праздников украинской жизни от колыбели до могилы»[568].

В 1807 году, когда население Полтавы, видимо, еще не превышало 10 000 человек[569], в питейных заведениях города было продано (и, несомненно, выпито) 9857 ведер «горячаго вина» (то есть горилки), 187 ведер водки «передвоенной на разные специи», 63 ведра «наливки на травы» («ерофеича»), 78 ведер «наливки на разные ягоды», 37 «водки сладкой сахарной разных сортов». То есть более ведра водки в год на каждого жителя, включая грудных младенцев. И здесь еще не учтены слабые алкогольные напитки: «мед питный», «пиво кабацкое», «полпиво», «пиво на манер аглицкого» и портер[570].

В крохотной Белоцерковке, местечке Полтавской губернии, было семь питейных домов, рейнский погреб и пять постоялых дворов. А всякий читатель, знающий быт Малороссии хотя бы по сочинениям Гоголя, знает, что водки «не бывает недостатка ни в одном постоялом дворе»[571].

Киев в начале XIX века по численности населения был лишь в два раза больше Полтавы. Между тем только в шинках на Подоле, принадлежавших городскому магистрату, каждый год выпивалось 25–30 тысяч ведер водки. Кроме того, при каждом из славных монастырей Киева была своя винокурня, все они «вели торговлю на самых широких основаниях». А Крещатик «представлял собою сплошную винокуренную слободу»[572].

Князь Долгорукий на пути из великороссийского Севска в малороссийский Глухов остановился в селении Толстодубье: «Здесь начинается Малороссия и вольная продажа вина. Мы видим ее следствия: вино дешево, все пьяны, и мы несколько драк своими людьми разняли»[573], – записывает он в 1817 году.

Широкое распространение пьянства приводило к тому, что немалая часть урожая перегонялась на горилку и водку. Это зерно вполне можно было продать. Россия экспортировала зерно в страны Европы, причем торговля шла через Одесский порт, не такой уж далекий для малороссиян.

Но не в одном пьянстве дело. Во времена Хмельницкого пили тоже очень много: «водка, которая делается из фариса (ржи), походящей на зерна пшеничного плевела; она дешева и в большем изобилии», – записал Павел Алеппский. Сам грозный гетман нередко напивался допьяна, равно как и многие славные козаки. Трезвость соблюдали только в походе, на войне.

Из книги Гильома Левассера де Боплана «Описание Украины»: «Нет ни одного человека между ними, к какому бы полу, возрасту или состоянию он ни принадлежал, который бы не старался превзойти друг друга в пьянстве и бражничестве <…> и нет в мире народа, который бы сравнялся с ними в способности пить»[574].

Хуже пьянства, хуже войны разоряли Украину лень и пассивность населения, то есть то самое «глубокое спокойствие» Малороссии, о котором писал Пантелеймон Кулиш. Богатая земля обеспечивала украинского крестьянина всем необходимым, а за лишним он не гнался. Из рассказа Григория Данилевского «Слободка»: «Мужик, отработавшись осенью, до первой новой теплыни лежит себе на печи и знать ничего не хочет. Он и за золотые горы не пойдет зимой на заработки: чего ему еще надо? Хлеба у него полны закрома, в хате молодая жена…»[575] Но и богатая земля перестанет кормить ленивого хозяина.

Совсем другое дело – «москаль». Не только купцы, но и русские торговые мужики из-под Владимира, Ярославля, Москвы отправлялись зарабатывать на оброк (и даже на выкуп из крепостной неволи) в Петербург, в далекую Одессу. «Куда русские мужики не ездят!», – воскликнул князь Долгорукий, повстречав в Одессе крестьянина из-под Ростова Великого. Мужик торговал апельсинами, а теперь отправился за яблоками в Крым[576].

Малороссияне того времени с удивлением и неприязнью смотрели на хитрых, оборотистых «москалей», а сами предпочитали жить спокойно и тихо. Даже на ярмарку не обязательно было ехать. Можно было сидеть дома и дожидаться, когда евреи и «москали» привезут всё необходимое, и, может быть, купят у него что-нибудь по самой низкой цене.

Разумеется, городская жизнь в такой стране мало отличалась от сельской. «Нет ничего печальнее настоящих малороссийских городов»[577], – писал Иван Аксаков. Они напоминали большие сёла. Там стояли такие же хаты-мазанки, белённые известью и крытые соломенными крышами. В начале XIX века даже в Полтаве, губернском городе, большую часть жителей составляли крестьяне. По улицам «ходили куры, плавал пух одуванчиков, бабы выносили свои плахты <…> и развешивали на веревках»[578]. Древний Переяславль (Переяслав) превратился в грязное еврейское местечко.

Между тем как раз иноплеменники – евреи, греки, великороссы – больше всего способствовали развитию городов. По словам Шафонского, составившего описание Черниговского наместничества для Екатерины II, в «Малой России» вообще было мало по-настоящему богатых купцов из «природных малороссиян»[579]. Харьков и Сумы развивались благодаря воздействию «великорусской торговой стихии», в Нежине еще в начале XIX века процветала торговля греческих купцов. Даже в населенных украинцами Полтаве, Ромнах, Лубнах торговали в основном не украинцы. Мелкая розничная торговля была в руках евреев, а крупной, оптовой занимались русские[580].

Малороссияне же торговать не умели и не любили, а если и принимались за торговлю, то чаще ради выживания, а не ради богатства. На рынке они безнадежно проигрывали и евреям, и русским. Честный украинец в то время не умел торговаться. Тот же Аксаков наблюдал, как торгуют на ярмарках русские (в основном, выходцы из Владимирской и Ярославской губерний) и малороссияне. Русские легко оценивали платежеспособность покупателя, могли, при необходимости, продать товар по демпинговым ценам, чтобы завоевать рынок, отбить покупателя у конкурентов или привлечь к себе постоянных клиентов. А могли и запросить с покупателя «вдвое более настоящей цены». Украинец же назначал справедливую цену и даже не торговался: «Вот тебе гривенник за гуся», – протягивает русский покупатель десятикопеечную монету, хотя гусь стоил двадцать копеек. Но продавец-малороссиянин флегматично отвечает: «И то гроши», – берет деньги и отворачивается[581].

За упадком военной доблести и деловой жизни последовал и упадок культуры, прежде всего – народного творчества. В гоголевские времена этот упадок был особенно заметен для фольклористов, собиравших народные думы и песни. Кобзари-бандуристы прежде зарабатывали себе на хлеб музыкой и поэзией, теперь же всё чаще просили на бедность, стараясь разжалобить своей нищетой пана или зажиточного мужика. Пантелеймон Кулиш с горечью писал о «моральном упадке» и «рабском отупении»[582], а Платон Лукашевич отмечал, что даже малороссийские песни постепенно уступили место великороссийским (солдатским и ямщицким), которые начали петь даже девушки, а из «десяти парубков едва ли сыщется один, который может вам пропеть “мужицькую писню”»[583]. Хуже того, этот парубок если и знает украинскую песню, то постесняется ее спеть. Лукашевич опасался, что скоро в Малороссии уже нечего будет и записывать: «…песни, которые я издаю, есть уже мертвые для малороссиян. Это только малейшие остатки той чудесной песенности их дедов, которая была удивлением и самых хулителей всего украинского…»[584]

Давно ли гоголевская Малороссия «звенела песнями»?

Год спустя после выхода книги Лукашевича Иван Котляревский говорил фольклористу и филологу Срезневскому, что тот скоро лишится предмета своих исследований. Прежде «бывало десятками, сотнями слышишь старинные песни и думы, а теперь раз в год придется услышать одну»[585]. Да и сами народные песни он считал чем-то вроде египетских пирамид, что напоминают о величии прошлого, о народе, которого уже нет.

Мы знаем, что Лукашевич и Котляревский ошиблись. И до сборника Лукашевича, и после него Михаил Максимович успешно собирал всё новые песни. Их дело продолжили Кулиш, Чубинский, Драгоманов и многие другие этнографы и фольклористы.

Но свидетельство Лукашевича отражает тот упадок национальной культуры и национального самосознания, о котором писали и Кулиш, и Аксаков, и, конечно же, Тарас Шевченко.

Україно, Україно!
Ненько моя, ненько!
Як згадаю тебе, краю,
Заплаче серденько…
Де поділось козачество,
Червоні жупани?
Де поділась доля-воля?
Бунчуки? Гетьмани?[586]

Украина, Украина!
Мать моя родная!
Только вспомню твою долю,
Душой зарыдаю!
Куда делось казачество,
Жупаны цветные?
Куда делась доля-воля,
Гетманы седые?

(Перевод Б. Турганова )[587]

Сама природа как будто отзывалась на этот длительный упадок народа, еще недавно воинственного и трудолюбивого. Днепр, как известно, – символ Украины, такой же, каким стала для русских Волга, а для немцев – Рейн. В начале XIX века русские путешественники один за другим пишут: Днепр пересыхает. Падение уровня Днепра отметил Алексей Левшин в 1815 году. Будущий ученый и чиновник, он смотрел на Днепр глазами не праздного наблюдателя: природа «благоприятствовала торговле наших предков более, нежели нам», – писал он. Снижение уровня реки увеличило количество порогов, осложнило судоходность. А за пять лет до него князь Долгорукий, любуясь видами Днепра под Кременчугом, заметил: «Днепр имел бы вид величественный и прекрасный, если бы не пересекался мелями песчаными и островками так, что глаза нигде не видят большого пространства воды без помехи. Края его наполнены судами. Вся Белоруссия сгоняет по нем лес и уголья в степи и в полуостров Крым, а оттуда вверх отправляется соль»[588]. Та же картина «пересыхающего» Днепра представилась ему и в Киеве.

В снижении уровня реки, природном явлении, которое имело столь важное значение для хозяйства страны, Тарас Шевченко увидит грозный символ. В стихотворении «Розрита могила» несчастная Украина, обиженная немцами, «москалями», евреями, а также различными «перевертнями» и «недолюдками», жалуется:

Дніпро, брат мій, висихає,
Мене покидає…

Разумеется, ни «москали», ни евреи или немцы не виноваты ни в пересыхании Днепра, ни в упадке украинского народа. Кулиш винил во всем времена «безмозглой гетманщины», однако и он не был прав. Упадок только начался в эпоху Гетманщины, но не ошибки ее гетманов, не жадность старши́ны были настоящими причинами этой «депрессии». Вероятно, намного ближе к истине подошел Иван Сергеевич Аксаков. Московский славянофил, воспитанный на Гегеле и Шеллинге, он не знал термина «пассионарность». Нет никаких оснований считать его предшественником теории Льва Гумилева. Однако Аксаков был человеком умным и наблюдательным. Он знал украинскую историю, по крайней мере по сочинениям Бантыш-Каменского, Маркевича, по «Истории русов», наконец. Иван Сергеевич не мог не сопоставить подвиги степных «лыцарей» славного «низового войска» с мирной, бедной, тихой жизнью их праправнуков. Аксаков сделал вывод, который и сейчас не кажется устаревшим: «Малороссиянин <…> будто отдыхает от совершённого подвига после напряженной исторической деятельности, еще будто не пускает в ход своей внутренней силы»[589].

Часть V

Нация и ее боги

Нация и ее боги

Современная наука противопоставляет религию и нацию[590]. В Средние века люди делились по конфессиям, в Новое время – по нациям. Одно исключает другое. Теоретически это так. Вера в Пресвятую Троицу и Второе пришествие Христа стоит выше национальных различий. Спасение души – важнее национальных интересов. Единство нации ничто перед братством во Христе. Ислам, строгое единобожие, тем более отрицает национальную идентичность и разделение мира на этносы, нации. В умме – всемирной мусульманской общине – все люди братья.

В древнем мире у каждого народа был свой бог или, гораздо чаще, свои боги. Им молились об урожае, о приплоде скота, их просили защитить от врага, даровать победу в битве. Вера в единого трансцендентного Господа, Творца неба и земли, должна была без остатка уничтожить эти суеверия. Если бы всемирная история проходила на страницах священных книг и богословских трактатов, то о нации и этносе можно было бы забыть еще полторы тысячи лет назад. На самом деле история мировых религий наполнена противоречиями между всемирным и национальным.

Проще было иудеям. Они сохранили свою древнюю этническую религию, даже преобразив, реформировав, приспособив к изменившемуся миру. Во времена «Исхода» и «Книги Судий», видимо, не отрицалось существование других богов, они просто рассматривались как чужие и враждебные народу Израиля. «Чужим богам – не поклоняйтесь! Ибо Господу имя – Ревность! Он – Бог Ревнивый!» (Исх. 34: 14)

Перед началом новой эры преображенная иудейская религия уже считала Господа единственным, а народ Израиля – избранным народом единственного Бога. И в XIX веке, как и во времена Давида и Соломона, как при Вавилонском племени и при строительстве второго храма, евреи взывали к помощи Господа и верили, что он покарает их врагов. Разделить здесь религиозное и национальное чувство почти невозможно.

Распространение христианства и даже ислама не привело к исчезновению этнического разнообразия. Древние этнические боги тоже не исчезли. Они только замаскировались, спрятавшись за лики христианских святых. Спасение души спасением души, но ведь люди продолжали жить на земле, в реальном мире, далеком от богословских представлений. Надо было по-прежнему спасать урожай от засухи, от града или дождей, беречь скот от падёжа, дом – от пожара и землетрясения. И, конечно же, перед войной просто необходимо заручиться поддержкой высших сил, даже если война объявлена братьям во Христе. Различные формы двоеверия процветали не только в православных, но и в католических странах. Новая вера приспосабливалась под старые задачи, «национализировалась». Святой евангелист Марк оказался небесным покровителем Венецианской республики, святой Андрей – Шотландии, святой Георгий – Англии, святой Савва – Сербии[591]. Русские, поляки, хорваты поверили, что им особо покровительствует сама пресвятая Богородица. Даже Пушкин упоминал «Русского Бога». Профессор Погодин, пересекая русско-австрийскую границу на западной Украине, «помолился Русскому Богу на свою сторону, и, перекрестясь, переступил черту»[592]. А крестьяне на Киевщине еще в XVIII веке обращались к Богородице – «матери русского края»[593], при этом «русским краем» считали именно свою землю.

Протестантизм, казалось, отбросил накопившееся за Средние века суеверия и вернулся к первоначальному христианству. Но и он оказался почти сразу же национализирован. И дело было не только в переводах Священного Писания на народные языки. В Англии эта «национализация» религии началась уже в XVI веке. В 1559 году будущий епископ Лондона Дж. Эйлмер прямо писал: «Бог – англичанин» и призывал соотечественников благодарить Его «семь раз на дню» за то, что они родились англичанами, а не итальянцами, французами или немцами. «Бог и его ангелы» сражаются на стороне Англии «против ее иностранных врагов»[594].

Джон Фокс, автор монументальной «Книги мучеников»[595], второй книги (после Библии) по значению и популярности среди пуритан, искренне полагал, будто «Англия заключила Завет с Богом, что она всегда была предана истинной религии в прошлом, а ныне возглавляет мир в реформационном движении, поскольку ей покровительствует Бог»[596]. Во времена Кромвеля и Английской революции идея об Англии как новом Израиле станет общепринятой у пуритан.

Такое же, если не большее, влияние оказывало католичество на испанцев и поляков, православие на греков, сербов, русских, украинцев. Религия вошла в жизнь народов, стала неотъемлемой частью этнической традиции. При этом значение имела именно национально-религиозная традиция, обрядность, ставшая частью национальной культуры, а вовсе не догматика. Простые люди в догматику редко вчитывались и вдумывались. Поляки, после недолгого увлечения протестантизмом, затронувшим аристократию, вновь стали добрыми католиками, и в XVII веке с оружием в руках сражались за католическую веру против мусульман (татар и турок) и православных (украинских козаков и русских-москалей). Между тем грамотных и разбиравшихся в религиозных вопросах людей было мало, несмотря на распространение иезуитских школ. Малограмотные шляхтичи и даже аристократы слабо разбирались в богословских вопросах. У поляков в середине XVII века была шутка, будто во всей Речи Посполитой всего три Библии: у короля, у примаса[597] и в аристократической семье Остророгов, известной своим благочестием[598].

Католичество так прочно соединялось с польской идентичностью, что Богдан Хмельницкий и его козаки прямо называли католицизм «ляцкой верой»[599]. Переход в католичество означал и смену национальности. Знаменитый Ярема (Иеремия) Вишневецкий, один из богатейших магнатов Речи Посполитой, представитель старинного западнорусского рода, родился в православной семье и, разумеется, был крещен по православному обряду. Но его отец, Михаил Вишневецкий, погиб, когда Яреме исполнилось четыре года. Еще через три года умерла и мать, Раина Могилянка, двоюродная сестра Петра Могилы. Поэтому воспитывался Ярема Вишневецкий в семье опекунов, ревностных католиков, учился во Львовской иезуитской коллегии и в католических университетах Рима, Падуи, Болоньи[600]. В 1631 году он перешел в католичество и со временем превратился в злейшего врага православия и тех русинов, что посмели восстать против польского гнета. При Берестечке он командовал кавалерией и был фактическим организатором этой крупнейшей победы над войсками Хмельницкого. Львовская летопись точно определит национальную принадлежность Иеремии Вишневецкого: «з руського поколiння лях»[601].

Век Просвещения и Великая Французская революция превратили религию в частное дело частного человека, но поляков и Польшу это почти не коснулось. Самые просвещенные поляки в рационалистическом XIX веке оставались католиками, нередко – фанатичными. Католичество осталось важнейшей частью национальной традиции. Владимир Короленко вспоминал, как мать-католичка водила его в бернардинский костел Житомира. Это было незадолго до восстания 1863 года, когда «патриотическое возбуждение и демонстрации разлились широким потоком». Месса напоминала митинг. «Священник, молодой, бледный, с горящими глазами, громко и возбужденно произносил латинские возгласы…» Наконец, прихожане вместо латинских молитв запели польскую патриотическую песню, которая станет популярной во время восстания: «Боже, ты, который в течение стольких веков окружал Польшу сиянием могущества и славы…» Одни поляки пели, другие, как мать Владимира, плакали, закрыв лицо руками[602].

Приверженность католичеству резко отделяла студентов-поляков от русских студентов (православных по крещению и нередко атеистов по убеждению) в Киеве и Петербурге. Костомаров вспоминал, что поляки в Киеве еще в 1840-е годы называли себя просто «католиками», но это слово обозначало не вероисповедание, а национальность. Такой католик ни за что не назвался бы русским. В свою очередь, слово «русский» означало не только национальность, но и принадлежность к православию[603]. На самом деле в гоголевское время уже не были редкостью русские, принявшие другую веру. Вспомним хотя бы о Зинаиде Александровне Волконской, которая не только перешла в католичество, но и старалась распространять эту веру среди своих соотечественников. Однако даже в просвещенном XIX веке религия и нация по-прежнему сливались в сознании людей, а национальные различия не только между русскими и поляками, но и между русскими и украинцами заставляли и в православии искать оттенки. Вот поразительные слова из письма Тараса Шевченко к Григорию Квитке-Основьяненко. 19 февраля 1841-го он жаловался на жизнь в Петербурге: «…Кругом москалі та німота, ні одної душі хрещеної»[604].

Русская вера

Вопреки современным стереотипам украинская идентичность веками была связана вовсе не с униатством, а именно с православием. «Они исповедуют греческую веру, которую называют русской»[605], – писал об украинских козаках Гильом де Боплан. В Луцке на Волыни иезуиты нападали на православный монастырь: избивали «невинного, только бы русин»[606]. Быть русином означало – исповедовать православие.

Уния и ее сторонники больше двух веков оставались злейшими врагами Украины и ее народа. Восставшие в 1648 году козаки требовали уничтожить «унию, источник и начало зла»[607]. Богдан Хмельницкий относился к униатству как к «ляшской вере»[608]. Козаки и гайдамаки уничтожали униатов при всяком восстании. Враги полковника (и одно время – гетмана) Павло Тетери, известного сторонника Польши, распускали слухи, будто бы он принял унию или даже католичество, что само по себе было символом измены[609].

Взгляд на унию как на величайшее несчастье, а на униатов – как на изменников, совершенно сохранялся в гоголевское время: «…уния простерлась бедою по Литве и Украине»[610], – писал Максимович в «Сказании о Колиивщине». Автор «Истории русов» называл униатов «предателями»[611]. В «Тарасе Бульбе» «…поднялась вся нация», чтобы отомстить «за посрамление церквей, за бесчинства чужеземных панов, за угнетенье, за унию…»

Исследователи давно ушли от народного представления, которое в XIX веке разделяли даже ученые (среди них – Максимович), будто унию придумали иезуиты. Иезуиты ее поддержали. Но инициаторами унии стали православные епископы.

В конце XVI века православная церковь на Западной Руси переживала кризис. Власти Речи Посполитой регулярно вмешивались в церковные дела, назначали верных им русинов на епископские кафедры, не обращая внимания на то, имели эти русины знания и духовный авторитет или нет. Из года в год тянулся конфликт между православными епископами и активной, наиболее сознательной частью паствы, объединенной православными братствами, самым известным из которых было братство во Львове. Епископы вели светский образ жизни, открыто жили с женами, заводили детей. Митрополита Киевского Онисифора Девочку даже обвиняли в двоеженстве. Епископам не нравилась критика паствы. По преимуществу аристократического происхождения, они не терпели поучений от простонародья. Однажды мещане попросили Львовского епископа Гедеона Балабана их наставлять и учить, на что епископ ответил: «Я тебя, мужик, должен учить, а ты только что вылез из навоза <…> какое тебе дело до Писания»[612]. Другой епископ, Ипатий Потий, один из главных идеологов и организаторов унии, писал с неприязнью об участниках православных братств: «покинувши некоторые мыло и дратву, ремесло свое власное, слово Божье, не будучи на то посланы, проповедовали»[613]. Киевская митрополия была в подчинении у патриарха Константинопольского, который в конфликтах паствы и епископов поддержал паству. Это и заставило православных епископов задуматься об унии. Они понимали ее всего лишь как переподчинение: вместо вселенского патриарха высшая власть перейдет к папе Римскому. Субординация в католической церкви была сильнее, чем в православной, в особенности после Тридентского собора.

Об унии всерьез думал и князь Константин Константинович Острожский – выдающийся просветитель, создатель знаменитой школы и еще более знаменитой типографии (в сущности, издательства). Князь стремился созвать вселенский собор, где православные и католики могли бы найти компромисс. Острожский и русские шляхтичи надеялись, что уния поможет достичь равенства прав с католиками-поляками. Русины считали, что добровольно объединились с поляками в одном государстве, «как вольные с вольными, равные с равными». Но даже во Львове с его большой, богатой и влиятельной православной общиной не было подлинной свободы вероисповедания. Православным запрещали звонить в колокола, устраивать крестный ход. Их не допускали к должностям в городском самоуправлении, ограничивали торговлю, не принимали в ремесленные цехи[614]. Уния могла дать надежду на равноправие.

Унию поддержал король Сигизмунд III. Он стремился к национальной и религиозной унификации, видел в ней путь к укреплению государства, к порядку и миру в стране.

Словом, все в Речи Посполитой, кроме, пожалуй, иезуитов (вроде Петра Скарги) и Сигизмунда, смотрели на унию как на компромисс. Но папская курия, могущественные тогда иезуиты и сам папа Климент VIII считали иначе. Они видели в ней не компромисс с православием, а возвращение схизматиков (раскольников) к «истинной» церкви, вне которой невозможно спасение души. Представители Киевской митрополии епископы Ипатий Потий и Кирилл Терлецкий привезли в Рим «артикулы» унии – условия, на которых должно состояться объединение. Но эти артикулы в Риме даже обсуждать не стали.

В 1596 году собор в Бресте во главе с митрополитом Киевским принял унию. Результаты оказались совершенно противоположными ожиданиям.

Епископы-униаты лишились большей части паствы. Их авторитет упал еще ниже, чем прежде. Про одного из творцов унии, епископа Луцкого Кирилла Терлецкого, рассказывали, будто его в погребе удушил сам дьявол, а тело спрятал в бочонок из-под денег[615]. Другого идеолога и организатора унии, епископа Владимирского Ипатия Потия, чуть не зарубили саблей. Униата Антония Грековича, наместника митрополичьего Софийского монастыря в Киеве, козаки просто утопили в Днепре[616].

Князь Острожский еще до поездки Ипатия и Кирилла в Рим отступился от унии и стал злейшим врагом униатов, увидев, что вместо вселенского собора и религиозного компромисса дело идет к простому присоединению Киевской митрополии к римско-католической церкви. Могущественный князь, располагавший собственной армией в 10–20 тысяч, собрал в том же Бресте антиуниатский собор. Там Никифор, экзарх Константинопольского патриарха, отлучил униатов от церкви.

О религиозном равенстве не было и речи. К униатству даже спустя двести лет поляки относились как к «вере низшей»[617]. А православие после Брестского собора 1596 года вообще было поставлено вне закона.

Вместо религиозного мира Сигизмунд III получил религиозные войны. Сопротивление православных продолжалось в церкви, в политике, на поле боя. Борьба против унии стала идеологией всех козацких восстаний после 1596 года.

Католическая церковь получила гораздо меньше, чем планировала. Большинство верующих в Киевской митрополии не поддержали унию. За души тех, кого все-таки удалось «вернуть в лоно истинной церкви», пришлось заплатить страшную цену. Жертвами козаков Павлюка, Остряницы, Хмельницкого, Кривоноса, гайдамаков Зализняка и Гонты становились ксендзы, монахи и просто верующие католики и униаты. Что уж говорить об оскверненных и сожженных костелах и монастырях.

Религия из мировоззрения или системы взглядов превращалась в часть национальной традиции. После взятия города Умани гайдамаками в 1768 году на улицах, рядом с выброшенными в грязь книгами и вспоротыми панскими перинами, лежало столько трупов, что нельзя было пройти, не наступив на мертвое тело. Но какой-то козак ободрял робких: пусть смело ступают по телам убитых – «О, не зважай <…> соромные то тила, не православноi виры»[618].

Ляха («лядчину») отличали от православного, заставляя прочесть православную молитву и перекреститься по-православному. Но этих свидетельств было недостаточно, поэтому гайдамаки прибегали еще к одному критерию, вовсе с верой не связанному. Подозрительному человеку говорили: «покажи тило». Мода на загар появится только через полтора века. Паны, пани, панночки сохраняли сметанно-белую кожу и уже этим отличались от загорелых украинских крестьян. «Вира» была знаменем, частью национальной традиции, но ксенофобия совершенно подчинила себе религию.

Польский мальчик переоделся в одежду украинского крестьянина, но забыл снять чоботы (сапоги). По этим сапогам и по манере поведения украинские крестьяне сразу распознавали в нем не только поляка, но и человека другой веры: «…не выглядаешь так, як наша вира», – сказал ему мужик-украинец и чуть было не зарезал. «Добре по нашому говоришь, але то не правда. Ты не нашой виры, видно по тоби»[619], – заключил другой, на этот раз добрый мужик. Мальчик не читал им «Credo », ничего не говорил про учение о чистилище, римском папе, не упоминал felioqe, не пел псалмов по-латыни. «Вира» здесь обозначала нацию, этнос. При этом неграмотные украинские селяне лучше современных этнографов понимали, свой человек или чужой. Подразумевалось, что свои – это православные, хотя появись здесь православный грузин, болгарин или даже великоросс («москаль»), своим бы он всё равно не стал.

Унию православные восприняли как покушение не только на веру, но и на сам «русский» (русинский) народ. Наибольшую смелость, отвагу, решительность и фанатизм проявляли простые люди: мещане, православные шляхтичи, позднее крестьяне и особенно козаки. Духовные же лица, получавшие образование в иезуитских коллегиях и католических университетах, где им нередко приходилось временно переходить в католичество, усваивали не только латинский язык и латинскую гуманитарную ученость, но и латинский взгляд на мир и на церковь. Известный историк церкви Антон Карташев, касаясь латинских симпатий Петра Могилы, Иннокентия Гизеля, Сильвестра Коссова, Лазаря Барановича, писал: «Можно только удивиться, как люди этой школы еще удержались в границах православия. Не будь упорства в православности массы народа и казачества, эти латинизированные богословы беспрепятственно успокоились бы в униатском единомыслии с Римом»[620], как это сделал Мелетий Смотрицкий, автор знаменитой «Грамматики», по которой еще в XIX веке учились церковнославянскому языку.

Впрочем, такая оценка Карташева вряд ли справедлива для Петра Могилы. Он был не против такой унии, которая вернула бы христианский мир в эпоху единства Церкви, утраченного в середине XI века, но был убежденным противником современных ему унии и униатства. Да и трудно найти человека, который больше бы сделал для православия на Украине XVII века, чем Петр Могила.

И униаты, и православные подкрепляли религиозную политику саблями и самопалами. Страх перед буйной украинской и вооруженной до зубов запорожской паствой был сильнее, чем даже перед королем и польскими жолнерами. Сильвестр Коссов, вероятно, вспоминая участь Антония Грековича, писал: «Было время, как мы исповедавшись только и ждали, что вот начнут нами начинять желудки днепровских осетров или же огнем и мечом отправлять на тот свет»[621].

Четверть века православные прожили на нелегальном положении, без митрополита и епископов (после смерти последних православных епископов, не принявших унии). Священство сохранилось только потому, что самые отважные православные ездили принимать рукоположение в православные дунайские княжества Молдавию и Валахию.

Восстановил православную иерархию не патриарх, не митрополит, а кошевой атаман и первый полновластный гетман войска Запорожского Петро Сагайдачный. Он договорился с Иерусалимским патриархом Феофаном, который весной 1620 года возвращался из поездки по Московской Руси. Феофан провел на Украине много месяцев. И хотя он очень боялся польского короля, он все-таки согласился рукоположить православного митрополита Киевского и Галицкого (им стал Иов Борецкий, игумен Михайловского Златоверхого монастыря) и двух православных епископов. Обряд хиротонии совершали в начале октября 1620 года, глубокой ночью, в Богоявленской церкви Киево-братского монастыря при закрытых окнах в обстановке вполне конспиративной. Патриарха под козацкой охраной проводили до границ Речи Посполитой. Король Сигизмунд и униатский митрополит Иосиф Вельямин Рутский были в ярости. Патриарха объявили турецким шпионом и отправили за ним погоню, но дело было сделано. Русины вернули себе не только веру, но и церковь. А ссориться с гетманом Сагайдачным король не мог. Поляки были разбиты турками под Цецерой, причем в бою погиб канцлер и коронный гетман Станислав Жолкевский. В Подолию хлынули татарские загоны. Козаки снова стали опорой престола и защитниками христианства, в том числе западного.

Московская вера

От святого равноапостольного князя Владимира существовала на Руси единая Киевская (Русская) митрополия. В начале XIV века она впервые разделилась, но ненадолго. До середины XV века церковь объединяла две половины некогда единой Руси: Русь Московскую и Русь Литовскую. Но политика оказалась сильнее церковного единства. С 1448 года одновременно было два митрополита, оба носили титул: «Киевский и всея Руси». Один из них, Иона, жил в Москве, другой, Исидор, – в Риме. Десять лет спустя король польский и великий князь литовский Казимир IV, вмешавшись в церковные дела, поставил во главе православных епархий Литвы Григория Болгарина с титулом «митрополит Киевский, Галицкий и всея Руси». Митрополит Иона осудил «разделение Божиих Церквей Московской и Киевской», но уже его преемники носили титул «митрополит Московский и всея Руси». До конца XVII века разошлись не только политические, но и церковные судьбы Московской и Западной Руси.

Великое княжество Литовское было страной для своего времени веротерпимой. Веротерпима была и Польша до начала униатства. Но еще до 1596 года и простые шляхтичи, и магнаты всё больше переходили в католичество. Православная шляхта таяла год от году. Ко временам Хмельнитчины православие стало преимущественно верой селян и козаков.

Несколько веков жизни в разных государствах, с совершенно различными политическими системами, законами, традициями, не могли не повлиять на церковную жизнь. В середине XVI века в Речи Посполитой православная богословская культура еще была слабо развита. «Советуйте нашим, чтобы они без ученых с нашей стороны не сражались с иезуитами», – писал князь Андрей Курбский, знаменитый московский эмигрант, ставший «в Литве» просветителем и защитником православия.

Борьба с унией заставила западнорусское (украинское) духовенство и православных панов больше внимания уделять гуманитарному образованию. Приходилось открывать школы при монастырях и православных братствах, приглашать преподавателей, заниматься изучением и переводом латинской, греческой, славянской литературы. На Волыни появились православные школы. Их основателями были меценаты и православные просветители: те же Андрей Курбский, Константин Острожский. Так на Украине появляются свои богословы, апологеты, полемисты.

На некоторое время Западная Русь опередит Восточную. При работе над Острожской Библией приходилось обращаться в Москву за Библией, переведенной архиепископом Геннадием, а типографией руководил (и в работе над книгой активно участвовал) Иван Федоров, или, как его называли во Львове, Иван Москвитянин. Зато в середине XVII века на Украине было около двадцати типографий, а в Москве только одна[622]. А патриарх Никон уже сам посылал за печатной Острожской Библией.

Жизнь православия в Московской Руси текла совсем иначе. Православие здесь было не «терпимой», но господствующей религией. Стремительные успехи русского народа и русского государства отразились и на церкви. Митрополит Иона, первый независимый (от Константинополя) православный митрополит северо-восточной Руси, с гордостью писал об исторической миссии русского православия: «…святая великая наша Божия церкви русскаго благочестия держит святые правила и божественный закон св. апостол и устав св. отец – великого православия греческаго прежняго богоустановного благочестия»[623]. С 1589 года автокефальная московская митрополия стала патриаршеством.

Православным русским из Царства Московского долгое время было не с кем и незачем спорить. Во время борьбы православных с униатством и католичеством православные русские по мере сил помогали единоверцам-русинам из Речи Посполитой. Со своей стороны, Киевский митрополит Петр Могила послал в Москву частицу найденных им мощей св. равноапостольного князя Владимира и попросил у царя Михаила Федоровича не только денег на восстановление церквей в Киеве, но и книг, икон, церковных одежд. Царь прислал митрополиту Киевскому и деньги, и книги, и мастера-иконописца для украшения Киево-Печерской лавры, а послов митрополита, по московскому обычаю, наградил не только деньгами, но и мехами соболей и куниц[624]. Позже Алексей Михайлович уже сам будет обращаться к митрополиту Киевскому Сильвестру Коссову с просьбой прислать ему ученых людей, знающих латынь и греческий, для исправления церковных книг. Митрополит послал в Москву Арсения Сатановского и Епифания Славинецкого. Это было начало реформ, которые, как известно, приведут к великому расколу.

Епифаний Славинецкий был, пожалуй, самым заметным представителем грамотного и поднаторевшего в полемике с иезуитами киевского духовенства. Трудолюбивый ученый монах, замечательный знаток греческого и латыни, он был кабинетным ученым в лучшем смысле этого слова. Писал проповеди, переводил сочинения Григория Богослова, Юстина Философа, Афанасия, Василия Великого, Иоанна Дамаскина. Он был редактором нового перевода Библии на церковнославянский. Но простые русские люди с подозрением смотрели на ученых киевских монахов. Однажды, 5 марта 1650 года, в Чудовом монастыре московские монахи в келье чернеца Саула обсуждали «киевских старцев». Между прочим говорили, будто старцы эти «недобрые», «доброго учения у них нет», что «старцы-киевляне всех укоряют и ни во что не ставят благочестивых протопопов Ивана и Стефана…»[625] Протопоп Казанского собора Иван Неронов и протопоп Благовещенского собора Стефан Вонифатьев – «ревнители древнего благочестия», честь и гордость русского православия, слава их пережила века, но киевские монахи, вроде бы такие же православные люди, относились к московским священникам высокомерно, не считали их за равных себе.

Связи восточной и западной Руси никогда не прерывались. Русские паломники регулярно отправлялись в Киев, к его древним святыням, к мощам печерских святых, а православные русины из Киева, с Волыни, из Подолии и даже Галиции собирали в Москве милостыню, часто оставались в столице Русского царства, находили применение своим знаниям. Одни устраивались справщиками книг в типографию, другие становились учителями. Однако национальная вражда двух близких народов, особенно проявившаяся в Смутное время, не забылась и не исчезла вовсе. В русских источниках времен Смуты черкасы именовались «разорителями истинной нашей православной веры и креста Христова ругателями»[626]. В период между Смутой и реформами патриарха Никона православная Московская Русь резко отделяла себя от православной Украины. С 1622 года все выходцы из Литовской Руси подлежали крещению. Правило относилось не только к униатам и католикам, но и к православным[627]. На Украине вплоть до XIX века крестили не погружением, а обливанием святой водой. На Московской Руси первой половины XVII века «обливанцев» не считали полноценными православными. Воспоминания о Смутном времени, в котором православные козаки приняли самое активное участие и сделали немало зла Москве и московским русским, подогрела и Смоленская война. У религиозной подозрительности русских были веские политические основания.

Реформа патриарха Никона ликвидировала значительную часть различий между московским и западнорусским православием[628], но для подлинного единства этого оказалось уже недостаточно. Слишком много накопилось различий – не церковных, религиозных, а именно национально-религиозных.

Православное духовенство, на первый взгляд, должно было стать идеологом воссоединения Восточной и Западной Руси. Пока Москва была далеко, русский православный царь воспринимался защитником православного народа в тяжелой борьбе с католиками и униатами[629]. Всё изменилось, когда русские гарнизоны разместились по малороссийским городам. Они защищали Украину от поляков-католиков, но московские порядки не нравились ни козакам, ни крестьянам, ни тем более духовенству, которое привыкло жить под властью уважаемого, но далекого и бессильного Константинопольского патриарха. Интересно, что даже на Переяславской раде не было ни митрополита Киевского, ни хотя бы одного представителя высшего православного клира. Знамя с изображением Спасителя, Богородицы, великомученицы Варвары (издавна особо почитавшейся в Киеве) и преподобных печерских святых – Антония и Феодосия, что символизировало религиозное единство, вручил Богдану Хмельницкому боярин Василий Бутурлин. Обедню пришлось служить казанскому архимандриту Прохору, который приехал вместе с московскими послами[630].

Украинское духовенство упорно сопротивлялось Москве и московским порядкам.

Православному духовенству Украины русские из царства Московского представлялись людьми «грубыми и невежественными»[631]. Кроме того, митрополиту, священникам и монахам не хотелось переходить под власть патриарха Московского. В 1666 году гетман Брюховецкий, в то время настроенный промосковски, поддержал переход Киевской митрополии под власть московского патриарха и сообщил об этом в своем письме в Киево-Печерскую Лавру, на что монахи ответили, что подчиняться новому митрополиту не станут[632].

Об этих противоречиях было хорошо известно полякам, которые пытались сыграть на них. Станислав-Казимир Беневский, представитель польской короны, стараясь всеми силами склонить козаков к возвращению под власть Польши, апеллировал к этим различиям: «…у вас вера греческая, а у москаля – вера московская! Правду сказать, москали так верят, как царь им прикажет. <…> Вы своих духовных уважаете, а москаль распоряжается, как хочет, духовным управлением: митрополитов отрешает, как с Никоном недавно поступил»[633]. На самом деле Никон добровольно оставил патриаршество, но в далеком от Москвы городе Гадяче (на левобережной Украине), где шли переговоры поляков с украинскими козаками, словам Беневского поверили.

В 1667 году царство Московское, обескровленное церковным расколом и долгой войной, заключило перемирие с Речью Посполитой. Граница государств прошла по Днепру (на правом берегу за русскими остался только Киев с округой), разделив земли Украины надвое. Это был тяжелый удар. И в народе пошли нелепые слухи, будто москали и ляхи решили совсем извести казачество. Гетман Брюховецкий поднял восстание против Москвы. В одном из «прелестных» (то есть пропагандистских) посланий гетмана говорилось, что в Москве-де приняли «унию и ересь латинскую и ксендзам в церквях служить позволили»[634]. Вновь пригодился патриарх Никон. Его ссылка в далекий Ферапонтов монастырь интерпретировалась на Украине так: благочестивый патриарх Никон воспротивился католикам, потому его и сослали[635].

Московские власти долгое время терпели своеволие малороссийского духовенства. Киевская митрополия перейдет под власть патриарха Московского только в 1684 году, спустя тридцать лет после Переяславской рады[636].

В годы борьбы с унией сложилась традиция избирать Киевского митрополита «при посредстве русского дворянства, духовенством и обывателями греческой веры»[637]. Церковная унификация в Российской империи продолжалась очень долго. Еще в XVIII – начале XIX веков в церковной практике Малороссии сохранялось много местных особенностей. Если у русских выборы приходского священника были формальностью, то на Украине в приходах разворачивались настоящие предвыборные кампании. На место священника выдвигалось несколько кандидатов. Среди них могли быть не только «дикие попы» (священники, временно оказавшиеся без прихода), но и бурсаки из Киева, Харькова или Переславля, и даже светские лица, не имевшие сана священника. Если кого-нибудь из них выбирали, то избранный священник отправлялся на рукоположение к епископу («промоваться на попа»)[638].

Сами выборы, как пишет историк церкви Знаменский, «имели очень оживленный и торжественный характер». Собирались не только прихожане, но приезжали гости из соседних сёл. Кандидаты не останавливались перед подкупом избирателей и «черным пиаром»: раздавали деньги, коров, лошадей, обвиняли друг друга в мнимых и подлинных грехах. В день выборов все прихожане собирались у церкви. После вопроса «Кого волите, панове громада?» «наступало несколько минут обычного молчания, которое так необходимо для малороссийской сходки, когда требуется, что называется, “дiло разжувати”. Кандидаты в это время находились в самом тревожном состоянии, посматривая на своих патронов; некоторые, не утерпев и пользуясь затишьем, выходили в круг, кланялись на все стороны и просили, чтобы их выбрали…»[639] После чего начинались споры. Каждого кандидата долго обсуждали, спорили, ругались. После выборов собирали в складчину деньги – на обзаведение новому священнику.

Правда, в тех приходах, где была сильна власть пана, о таких выборах и не мечтали: всё решала панская воля. Пан мог назначить священником даже козака, «едва знающего грамоте». Такие случаи не были редкостью[640]. Но в приходах, где власть и влияние принадлежали «громаде» (общине) церковная демократия процветала. Современный русский историк Сергей Сергеев назвал такие выборы «истоком Майдана». Это не шутка. Привычка вершить дела через «прямую демократию» привита украинцам не только поляками, у которых политическая жизнь веками протекала на «сеймах и сеймиках», но и самим отсутствием сильной власти (светской и церковной), и жизнью на опасной степной границе.

В середине XIX века такие демократические порядки в церкви стали уже воспоминанием. Однако бытовые различия между русской и украинской церковной практикой, видимо, оставались. Именно эти различия, с точки зрения религии ничтожные, не имевшие никакого значения, раздражали Тараса Шевченко.

Из дневника Тараса Шевченко, март 1858 года, на Пасху: «…в 11 часов я отправился в Кремль. Свету мало, звону много, крестный ход, точно вяземский пряник, движется в толпе. Отсутствие малейшей гармонии и ни тени изящного. И до которых пор продлится эта японская комедия?»[641]

Тем интереснее, что именно малороссийское духовенство, воспитанное в стране как будто более свободной, чем Русское (Московское) царство, будет верно служить Петру I. Петр руками сначала Стефана Яворского, а затем – Феофана Прокоповича будет уничтожать остатки независимости духовной власти, превращая церковь в государственный департамент. Малороссийские епископы послушно провозгласят анафему гетману Мазепе.

При Петре Великом началась эпоха господства малороссийского духовенства в России. Украинские ученые Огиенко, Харишин, Мордвинцев[642] трактуют это явление по-своему: «Петр рано заметил разницу между культурным и широко образованным духовенством украинским и темным и духовно заскорузлым духовенством московским», – писал митрополит Виннипегский Илларион Огиенко, историк церкви и филолог, переводчик Священного Писания на украинский язык[643]. Пожалуй, в этих словах Огиенко можно найти куда больше национальной гордости (если не сказать: национального чванства), чем научно обоснованных выводов.

Вероятно, к истине ближе наш замечательный филолог и историк Виктор Макарович Живов. Он доказывал, что Петр нуждался не в епископах-латинистах, не в богословах и апологетах. Им было просто не с кем полемизировать в Архангельске или Вятке. Времена диспутов со староверами прошли. С расколом боролись мерами полицейскими, а не религиозными. Требовались палачи и тюремщики, а не законоучители. Петру нужны были верные и послушные епископы, не связанные с местной паствой родственными узами. Такие церковные власти по необходимости должны были искать себе опору во власти государственной, опираться на нее, а не на прихожан, людей чужих и далеких[644].

Нельзя сказать, чтобы все малороссияне отвечали таким требованиям. Скажем, галичанин Стефан Яворский[645], занявший митрополичью кафедру в Рязани и одно время столь влиятельный, что в исторической литературе его до сих пор именуют «местоблюстителем патриаршего престола», никогда не был единомышленником Петра. Он анафематствовал Ивана Мазепу, славил военные победы царя. Но в 1710 году Яворский отказался венчать племянницу Петра и будущую императрицу Анну Иоанновну с курляндским герцогом-протестантом. В одной из проповедей митрополит осуждал тех мужей, что заставили своих жен постричься в монахини, а сами стали жить с блудницами. Намек на Петра, Евдокию Лопухину и Екатерину (Марту Скавронскую) очевиден даже современному читателю. Тем более понятен он был в петровские времена.

Стефан хвалил царевича Алексея, обличал заведенные царем порядки, осуждал бритье бороды, был недоволен симпатиями царя к протестантам. Стефан, человек православный, но испытавший на себе влияние католической традиции, добился суда над русскими еретиками Дмитрием Тверитиновым и Фомой Ивановым. Фому сожгли в срубе на Красной площади, а Дмитрия спасло от той же участи только вмешательство царя Петра[646].

В числе обличительных речей Стефана Яворского была и проповедь о царе Валтасаре, который, не боясь гнева Божьего, даже сосуды церковные «на пианство» употребялет. В историю библейского Валтасара Стефан Яворский вплетал реалии петровских ассамблей (принуждение к пьянству, штрафы «про здравие»). Стефан предрекал царю страшную кару: «…выпиешь ты из тех сосудов церковных горькую полынь ярости Божией»[647]. Виктор Живов, комментируя эту проповедь, писал: «…трудно придумать более красноречивое свидетельство его тайной ненависти к Петру»[648]. Правда, проповедь эту митрополит Стефан не прочитал. В рукописи он даже сделал пометку: non dictum[649].

С другой стороны, Стефан способствовал латинизации Славяно-греко-латинской академии, которая именно благодаря усилиям Яворского стала настоящим оплотом схоластики и латинской учености, столь привычных для малороссиянина того времени. Вскоре академия станет одним из центров малороссийского влияния. По крайней мере, с двадцатых по начало пятидесятых годов XVIII века малороссы держали в своих руках многие административные посты в академии[650].

Но если Стефан Яворский не оправдал возложенных на него надежд, то их с лихвой оправдал Феофан Прокопович, настоящий идеолог не только царствования Петра, но и всего синодального периода истории православной церкви в России.

Особенную силу малороссияне набрали в правление дочери Петра Елизаветы, вообще благоволившей к малороссиянам, вероятно, под влиянием своего фаворита Алексея Разумовского. Петербург был наполнен малороссиянами. Светлана Лукашова, современный историк-славист, подсчитала, что за всё царствование Елизаветы (1742–1761) 78 архиереев получили назначения на епископские кафедры. 61 архиерей из этих новых назначенцев (78%) был малороссиянином[651].

Господство малороссиян в церкви вызвало сопротивление русского духовенства. Великороссы старались по-своему бороться против этого засилия. К украинцу Лаврентию Горке, назначенному в Вятскую епархию, местное духовенство отнеслось как к «человеку иностранному». Привезли ему изодранную рясу, «забыли» привезти епископский посох, «устраивали ему всякие неприятности, – обжигали горячей водой, воском, клали в митру гниль, чтобы из-за вони нельзя было служить». Бедный епископ – человек, верный российской державе, враг Мазепы и мазепинцев – жаловался, что из-за устроенного против него гонения ему «нельзя и жить, не только епархией управлять. <…> хотел я и учения славяно-латинския для робят в епархии вятской заводить и учители из Киева два человека мирские прибыли ко мне, но за таким гонением и за противностями невозможно»[652]. Так епископ и умер в Вятке. А его латинские науки среди вятских лесов были и в самом деле неуместны.

В Архангельске архиепископ Варсонофий, злейший враг малороссиян, тоже считал эту ученость лишней и воспротивился созданию школ у себя в епархии. Варсонофий должен был по указанию Синода посвятить некоего Венедикта Галицкого в сан архимандрита, однако не только этого не сделал, но сумел вообще выжить малоросса из епархии: «Слава Богу, черкашенина отсюда избыли»[653], – радовался он.

Не удивительно, что далеко не все малороссийские священники и архиереи стремились занять высокие должности в епархиях Великороссии. Многие хотели вернуться на Украину и даже готовы были променять столицу на кафедру или даже приход где-нибудь в Переяславе. При этом великороссов длительное время в малороссийские епархии не назначали, так что Украина имела возможность еще долго сохранять свои местные традиции, привычный образ жизни. В начале 1750-х малороссийское духовенство, уверившись в своей силе и влиянии, попыталось даже вернуть себе старинное право выбирать епископов. После смерти Переяславского епископа Никодима (1751) провели выборы, но Синод результаты выборов не утвердил, так что попытка эта не удалась.

А в скором времени начался и закат малороссийской эпохи в истории русской церкви. Молодые русские архиереи, получившие хорошее образование в Славяно-греко-латинской академии, научились бить врага его же оружием. Они вели такую же тайную, «аппаратную» кадровую борьбу, какую против них вели и малороссияне. Продвигая на высокие должности своих людей – образованных русских священников, которые уже не уступали ни в чем малороссиянам, они постепенно вытесняли чужаков-«черкашенинов».

Перелом произошел в последние годы правления Елизаветы и в правление Екатерины: впервые за несколько десятилетий великороссиян стали назначать на архиерейские должности больше, чем малороссов.

Из всего сказанного вовсе не следует, будто вся церковная жизнь в России первой половины XVII состояла из тайной или явной вражды между русскими и украинцами. Во многих случаях интересы людей Церкви, и русских, и малороссиян, совпадали. Но и тайное, хоть и бескровное противоборство двух народов все-таки было.

Киевский синопсис

История наша была бы неполна, если б мы не коснулись еще одного сюжета, связанного с мифом, нам уже знакомым: малороссийское духовенство как инициатор объединения Украины с Россией, воссоединения Руси западной и Руси восточной. И здесь перед читателем из глубины столетий поднимается величественная фигура Иннокентия Гизеля.

Историк М. В. Дмитриев в журнале «Вопросы истории» задолго до нынешней войны и даже до первого «майдана» написал: «Гизель – Гоголь XVII века, не столько конструировавший проекты “общерусской” идентичности, сколько выражавший уже прочно и широко утвердившиеся представления»[654]. Какие «проекты «общерусской» идентичности» конструировал Николай Васильевич Гоголь, мы скоро увидим, а вот об Иннокентии Гизеле надо рассказать.

В 1674 году в типографии Киево-Печерской лавры вышло сочинение, которое ждала долгая жизнь и совершенно незаслуженная слава. Называлось сочинение довольно витиевато: «Синопсис, или Краткое собрание от различных Летописцов о начале Славенороссийского Народа и первоначальных Князех Богоспасаемого града Киева». Это только часть заглавия, оригинал в три раза длиннее. Для краткости его называют обычно «Киевскими синопсисом» или просто «Синопсисом». Автором считается Иннокентий Гизель, человек интересный, примечательный даже для своего, богатого на ярких и неординарных людей, времени. Он был не русином, не русским и, видимо, вообще не славянином, а немцем. Происходил из города Кёнигсберга. Родился в протестантской семье и был крещен в соответствии с обрядами «реформатской» (протестантской) религии. О его молодости почти ничего не известно. Неясно, что привело его в Киев, что побудило сменить веру, приняв православие, но каким-то образом немец-неофит понравился самому Петру Могиле. Митрополит Киевский послал Гизеля учиться, совершенствоваться в науках, чтобы тот со временем стал профессором в Киевском коллегиуме. Об учебе Гизеля также известно немного. Видимо, он учился во Львове, только неизвестно, во Львовской иезуитской коллегии (католической) или во Львовской братской школе (православной). Возможно, постигал науки и в каком-то из европейских университетов. Святой Дмитрий Ростовский (Туптало) утверждал, будто Гизель учился «в разных школах, до которых и через моря путешествовал»[655].

Учеба за границей в католических коллегиях и университетах нередко вела к смене веры. Православные переходили в католичество, а затем, вернувшись, вновь перекрещивались в православие. Так поступит, скажем, Феофан Прокопович. Но сведений о хотя бы временном переходе Гизеля в католичество нет. Зато хорошо известна его деятельность после возвращения. Он читал лекции и проповеди в Киевском коллегиуме, а в 1647 году был уже ректором коллегиума, а также игуменом Киевско-Братского монастыря, что следует из его «подписи под актом избрания митрополита Сильвестра Коссова»[656]. Со временем, однако, он оставит преподавание и в 1656 году станет архимандритом Киево-Печерской лавры – одного из самых славных и почитаемых монастырей православного мира. Этот высокий пост Гизель будет занимать до своей смерти в 1683 году.

Современники высоко ценили ученость Гизеля. О нем с уважением отзывались Иван Выговский и Богдан Хмельницкий. Архиепископ Черниговский Лазарь Баранович называл Гизеля «украинским Аристотелем» и отдавал ему редактировать собственные сочинения. Гизеля превозносил св. Дмитрий Ростовский.

Тем удивительнее, что «Киевский синопсис», написанный (а возможно, только отредактированный) Гизелем[657], получился книгой, составленной не просто плохо, но откровенно халтурно. «Синопсис» – краткий пересказ летописей: «Хроники польской, литовской, жомойской и всей Руси» Матвея Стрыйковского, написанной на Черниговщине Густынской летописи и Хроники, составленной игуменом Киевского Михайловского Златоверхого монастыря Феодосием Сафоновичем (Софоновичем) в 1672–1673 годах[658]. Но и эта хроника была компиляцией киевских и волынских летописей. То есть «Синопсис» – компиляция, составленная на основе других компиляций.

События до взятия Киева Батыем (1240) изложены относительно связно, дальше – хуже. Из 124 страниц первой редакции «Синопсиса» 111 посвящены домонгольской эпохе. Вся последующая история уместилась на нескольких страницах, напечатанных очень крупным шрифтом. Литовскому завоеванию Западной Руси посвящены две страницы, превращению княжества Киевского в воеводство Речи Посполитой – две с половиной страницы. Последняя глава, посвященная восстановлению величия «богоспасаемого града Киева» и его переходу под власть русского государя, – две неполные страницы. Завершалось первое издание «Синопсиса» славословием в честь государя Алексея Михайловича, «всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержца, и многих Государств и Земель восточных и западных и северных отчича и дедича и наследника и Государя и Обладателя»[659]. Возвращение «богоспасаемого града Киева» под власть этого государя служит эффектным финалом всей истории народа «славенорусского», изложенной в «Синопсисе».

Два года спустя Алексей Михайлович умер, а на престол взошел Федор Алексеевич. И в 1678-м появляется новое издание, где уже говорится и про государя Федора Алексеевича, «Всея Великия, и Малыя, и Белыя России Самодержца»[660]. В этом издании страниц больше – целых 136. Добавлено оглавление, до семи с половиной страниц расширена последняя глава. Там рассказывается уже о событиях «новейшей» истории – походе Ромодановского и Самойловича на Чигирин.

Наконец, в 1680-м выходит третья, последняя при жизни Иннокентия Гизеля, редакция «Синопсиса». Редакция расширенная. Гизель добавил пространное (до четверти объема книги) повествование о Куликовской битве и несколько глав, которые рассказывали о походах русских и запорожских войск под Чигирин. Тяжелые и кровопролитные войны против турок и татар окончились разрушением Чигирина и отступлением войск Самойловича и Ромодановского. В России радовались, что бессмысленная война за далекий пограничный город окончена. На Украине тяжело переживали потерю первой гетманской столицы. В «Синопсисе» Чигиринские во́йны представлены как блистательная победа. Но эти вставки не исправили всех недостатков «Синопсиса».

В нем по-прежнему ничего не говорилось о походе Тохтамыша на Москву в 1382-м, о завоевании Новгорода Москвой, об историческом стоянии на реке Угре. Покорение Казани и Астрахани Иваном Грозным было лишь упомянуто в одной из вводных глав. Больше о его царствовании ничего не было сказано, равно как и о Смутном времени. Но и важнейшие события западнорусской истории были в «Синопсисе» просто пропущены. Поразительно, но даже о создании Острожской Библии, о борьбе против унии, о походах Сагайдачного, о восстании Хмельницкого (не говоря уж об Острянице, Наливайко и прочих) ничего не говорилось. И великому Петру Могиле, благодетелю Гизеля, тоже места в сочинении не нашлось. Вся история восточной и западной Руси за два с половиной века скомкана в несколько абзацев, написанных весьма небрежно.

Академик Александр Лаппо-Данилевский, выдающийся русский источниковед, считал, что такой образованный человек, как Иннокентий Гизель, просто не мог быть автором «Синопсиса». Если б Гизель в самом деле его писал, то «счел бы нужным подвергнуть его более наукообразной переработке и придать ему более литературную форму»[661].

Наш замечательный историк С. М. Соловьев назовет «Синопсис» «первым младенческим несвязным лепетом русской историографии»[662], но вряд ли это сочинение достойно даже таких слов. «Синопсис», составленный явно в спешке, не давал хоть сколько-нибудь связного представления об истории Руси ни восточной, ни западной.

Выдающийся немецкий русист Август Людвиг Шлёцер писал о «Синопсисе» точнее и жестче: «Это жалкое сочинение, извлеченное не непосредственно из русских летописей, а из их переписчиков, из Стрыйковского…»[663]

Книга, «исполненная ошибок и неисправностей», – так напишет о ней русский историк митрополит Евгений (Болховитинов).

В самом деле, читатель «Синопсиса» узнавал, что слово «Москва» происходит от Мосоха, сына Иафета (Яфета), внука Ноя, славяне получили имя от своих славных дел, а русские, россы – от того, что рассеялись по разным странам[664]. Александр Македонский дал славянам «привилей или грамату на пергамене златом написанную в Александрии»[665].

Но дело даже не в бесчисленных нелепостях, ошибках, фантазиях – историческая мысль XVII века еще не знала критики источника. Хуже другое. Летописцы стремились последовательно и подробно изложить историю, а у Иннокентия Гизеля и этого стремления не было. Между изданиями 1674-го и 1680-го прошло достаточно времени, чтобы хоть сколько-нибудь подробно и последовательно рассказать о событиях восточно– и западнорусской истории, пропущенных в первом издании. Но Гизеля, если не автора, то, несомненно, редактора и заказчика «Синопсиса», последовательное и подробное изложение истории не интересовало. Он уделил внимание не истории, а идеологии. Идеология эта сводится в основном к трем идеям.

  1. Народ славянороссийский очень древний, и с древности славный бесчисленными подвигами.
  2. Московский царь – единственный законный правитель всех русских земель.
  3. Славенороссийский (он же русский, российский) народ един и неделим с древних времен, со времен того самого мифического Мосоха, «прародителя славенороссийского».

Кроме того, Гизель не стал заботиться о том, чтобы рассказать о славных деяниях Ивана III, о правлении Ивана IV и других великих князей и царей, но особое внимание уделил восхвалению современных ему государей – Алексея Михайловича и Федора Алексеевича. По-своему Гизель оказался прав. На Московской Руси «Синопсис» оценят. Он выдержит до тридцати изданий – «Киевский синопсис» можно было легко найти и в монастырской библиотеке, и в лавке книготорговца. Николай Иванович Новиков «считал “Синопсис” одной из любимых книг в мещанской среде»[666]. Академия наук больше ста лет печатала «Синопсис», и тиражи расходились. Убыток от издания научных книг академия долгие годы покрывала прибылью от изданий «Синопсиса»[667]. Но и этих тиражей, по всей видимости, не хватало. Читатели старательно переписывали «Синопсис» в тетради, заказывали для тетрадей дорогие кожаные переплеты.

Успех «Синопсиса» понятен: долгие десятилетия это была единственная печатная (а потому – общедоступная) книга по истории России. Между тем русский народ хотел знать о собственном историческом прошлом. Шлёцер писал о колоссальном интересе русских людей именно к отечественной истории: они собирали и переписывали летописи и хроники, передавали их из рук в руки. «Все монастыри, частные библиотеки, даже многие ветошные лавки были полны рукописных летописей; но ни одна не была напечатана»[668].

Пересыпанный полонизмами язык «Синопсиса» был архаичен и мало понятен уже в XVIII веке. Но, как считал наш ученый Александр Формозов, это не отталкивало, а как будто привлекало читателя. Человек неискушенный полагал, что в его руках оказалась настоящая древняя летопись, а потому старательно вчитывался в рассказ про славеноросского князя Одонацра, который завоевал древний Рим[669].

Это печаталось и читалось в стране, где уже выходили труды Татищева, князя Щербатова, академика Миллера. Увы, даже «Краткий российский летописец» Михаила Ломоносова, сочинение тоже «чудно́е», но всё же более связное, не сумел вытеснить «Киевский синопсис». После 1760-го «Краткий российский летописец» не переиздавался, а новые тиражи «Синопсиса» выходили и в начале XIX века. Только издание карамзинской «Истории государства Российского» положило конец господству «Киевского синопсиса».

Иннокентий Гизель при всей своей эрудиции и европейском образовании не был ученым, исследователем. Труд добросовестного летописца был ему, видимо, тоже неинтересен. Хроника Феодосия Софоновича закончена в 1672–1673 годах, а «Синопсис» вышел из печати в 1674-м. Значит, работа над ним велась не более года. Прежде Гизель интереса к истории и летописанию не проявлял[670]. В Европе он, несомненно, изучал схоластическую философию, ее же и преподавал, разумеется, на латыни. Сохранилась его рукопись 1645–1647 годов «Opus totius philosophiae»  («Сочинение о всей философии»), которая состоит из трактатов по диалектике и логике, физике и метафизике. В 1669 году он издал богословское сочинение на церковнославянском «Мир с Богом человеку», однако неясно, был ли Гизель автором этого сочинения или только вдохновителем и редактором. Но и схоластическая философия, и преподавание не были важнейшими занятиями в его жизни.

Должность архимандрита Киево-Печерской лавры, с ее немалыми богатствами и большим хозяйством, требовала времени, сил и навыков не профессора, а хозяйственника, администратора, даже дипломата. С дипломатическими поручениями Гизель еще при Хмельницком ездил в Москву, где мог изучить взгляды и настроения и бояр, и русского духовенства. Изучить, учесть, использовать в своих интересах.

Гизель не был беспринципным приспособленцем. Напротив, дошедшие до нас сведения о его жизни показывают, что Гизель стал настоящим патриотом своего нового отечества – Украины, Малой Руси. Твердо и последовательно боролся он против подчинения Киевской митрополии Московскому патриархату, хотя могущественный Никон в середине 1650-х годов уже именовал себя «патриархом Великiя, Малыя и Бѣлыя России»[671]. Гизель грозился даже, что закроет ворота Лавры и будет сидеть там вместе со всеми монахами, но не подчинится митрополиту, поставленному Москвой[672]. И его оппозиция не ограничивалась делами церковными. Гизель называл промосковского гетмана Брюховецкого «злодеем», а в Москве, в свою очередь, хорошо знали, что Гизель «не продаст малорусские вольности не за какие сорок соболей»[673].

Как видим, «Киевский синопсис» не отражал настоящих взглядов Гизеля, не был его идеологической программой. Очевидно, издание такой явно «промосковской» книги было лишь дипломатическим ходом архимандрита Киево-Печерской лавры. В сущности, его поведение мало отличалось от поведения других представителей высшего духовенства Киевской митрополии. Еще в марте 1654 года митрополит Киевский Сильвестр Коссов в письме поздравлял Алексея Михайловича с рождением наследника: «боговенчанного вашего царского величества сына, нашего же российского роду»[674]. Конфликты начались, когда в Киев прибыли русские воеводы и «московские ратные люди». Они по решению государя начали строить новый острог рядом с Софийским собором. Когда русские воеводы напомнили Сильвестру, что он находится под властью русского царя, то митрополит отвечал, что был прежде под властью польского короля, а теперь будет под той властью, под чьею Бог велит быть: «Вы только видите начало, подождите конца»[675], – сказал он, а затем еще и пригрозил: «Почекайте, почекайте! Скоро вам конец будет!»[676]

Малороссийское духовенство не только не стало идеологом объединения Украины и России, но всеми силами ему препятствовало, а если и шло на уступки и даже выпускало промосковские сочинения, то с целями больше дипломатическими.

Историю делают люди, а не бумажки.

Священная война в легенде и в истории

В украинской национальной традиции были святыни скорее национальные, чем православные. К ним относится и Межигорский Спас, то есть Межигорский Спасо-Преображенский монастырь. В этот монастырь запорожцы жертвовали часть добычи от военных походов. Там же, в Межигорском монастыре, доживали свои дни и отмаливали грехи престарелые козаки. В самой Запорожской Сечи в знаменитой церкви Покрова пресвятой Богородицы служили два иеромонаха, непременно из Межигорского монастыря[677]. По преданию, при Межигорском монастыре похоронен Семен Палий, один из любимых народных героев. Не раз появляется этот монастырь в сочинениях Гоголя и Шевченко. Есаулы приносят сыновьям Тараса Бульбы по кипарисовому крестику из Межигорского киевского монастыря. Гетман Дорошенко, потерпев поражение от «москалей» и союзного им «глупого» гетмана Самойловича, отказывается от власти и собирается в монастырь:

А я, брати-запорожці,
Возьму собі рясу
Та піду поклони бити
В Межигор до Спаса[678].

Другой национальной святыней если не для всех украинцев, то для жителей южной Киевщины, был Мотронинский монастырь. В этот монастырь весной 1768 года пришел «на послушание» запорожец Максим Зализняк (Железняк).

В урочище Холодный яр казацкая рада выбрала Зализняка своим атаманом, а 18 мая (29 мая по новому стилю) 1768 года в Мотронинском монастыре отслужили торжественный молебен за успех будущего дела[679]. Это было знаменитое «освящение ножей».

В середине XVIII века большая часть правобережной Украины оставалась под властью Польши. В это время расцветали базилианские монастыри и церкви униатов, где служили бритые священники, очень похожие на настоящих ксёндзов. Даже через полвека после Колиивщины, когда униатство на русской уже Украине будет доживать последние годы, путешественники хвалили грамотных и деятельных базилианских монахов и высоко ставили униатское духовенство. Князь Долгорукий, осматривая в 1810 году униатский монастырь в Каневе, заметил: «Монахи здесь не тунеядцы и лентяи: они обучают разным языкам юношество и получают за то жалование»[680]. При монастыре работала школа, куда поляки отдавали «детей своих учиться разным наукам: это заведение подобно Академии»[681]. Но униаты, мирные под властью России, под властью Польши распространяли свою веру не только проповедью, но и силой.

В 1766 году 150 приходских униатских священников на правобережной Украине обратились в православие. Власти и униатская церковь ответили репрессиями. Арестован был игумен Мотронинского монастыря Мелхиседек, который был одновременно наместником Переяславского епархиального правления на Правобережье. Его обвинили в шпионаже. Вступившийся за православных сотник Харько (будущий герой народных песен и дум) был схвачен поляками и убит. А весной 1768 года в Польше вспыхнула гражданская война. Шляхтичи, недовольные пророссийской политикой короля Станислава Августа Понятовского (бывшего любовника русской императрицы Екатерины), объединились в «Барскую конфедерацию» – политический союз, названный в честь города Бара на Западной Украине, где состоялся съезд шляхтичей-оппозиционеров. Если власти Речи Посполитой были заинтересованы в мире и порядке, то конфедераты дали волю своей ненависти к православным, которых считали пособниками России, а потому – врагами.

В поэме Тараса Шевченко «Гайдамаки» восстание предстает общенародной священной войной, которая длилась очень долго, много-много месяцев.

Минають дні, минає літо,
А Україна, знай, горить;
По селах голі плачуть діти —
Батьків немає. Шелестить
Пожовкле листя по діброві;
Гуляють хмари; сонце спить;
Нігде не чуть людської мови…[682]

Проходят дни, проходит лето,
А Украина знай горит;
Сироты плачут. Старших нету,
Пустуют хаты. Шелестит
Листва опавшая в дубровах,
Гуляют тучи, солнце спит;
И слова не слыхать людского…

(Перевод А. Твардовского )[683]

На самом деле восстание началось в конце мая, а закончилось арестом Максима Зализняка и Ивана Гонты 26 июня (7 июля) 1768 года, то есть продолжалось чуть больше месяца. Основные события развернулись в сравнительно небольшом районе – на южной Киевщине, в округе Канева, Черкасс, Чигирина, Умани. С востока действия повстанцев ограничивал Днепр, с юга и юго-запада – российская и турецкая границы.

В шевченковских «Гайдамаках» на войну с поляками и евреями поднимается вся нация[684]. Вся нация идет в бой с врагом. Даже бабы с ухватами идут в гайдамаки, оставив дома только детей и собак.

…осталися
Діти та собаки —
Жінки навіть з рогачами
Пішли в гайдамаки.

Для Шевченко это не литературный прием, не гипербола. Это одна из центральных идей. В отличие от своих просвещенных и гуманных современников вроде Костомарова, Кулиша, он не столько ужасался, сколько восхищался жестокостью предков. Герой повести Шевченко сравнивал Колиивщину с Варфоломеевской ночью, Сицилийской вечерней[685] и Великой Французской революцией. Причем сравнение, как ему казалось, было в пользу украинцев.

Из повести Тараса Шевченко «Прогулка с удовольствием и не без морали»: «В чем другом, а в этом отношении мои покойные земляки ничуть не уступили любой европейской нации, а в 1768 году Варфоломеевскую ночь и даже первую французскую революцию перещеголяли. Одно, в чем они разнились от европейцев, – у них все эти кровавые трагедии были делом всей нации и никогда не разыгрывались по воле одного какого-нибудь пройдохи вроде Екатерины Медичи…»[686]

Что же было на самом деле? К началу восстания у Зализняка было сотни три гайдамаков[687]. Повстанческую армию этот самозваный запорожский «полковник» создать не смог: не хватило ни организаторских способностей, ни оружия, ни времени. Только под стенами Умани Максиму Зализняку удалось собрать несколько тысяч. Но сила и ужас этого восстания были именно в широкой народной поддержке. По стране разбрелось множество небольших гайдамацких отрядов, которые убивали поляков и евреев. И крестьянин, взяв в руки нож, кол или топор, уже превращался в гайдамака.

Шляхтич Ромуальд Рыльский был в 1768 году ребенком, однако и ему пришлось спасать свою жизнь. Иногда польскому мальчику помогали сердобольные украинские женщины или старики, зато мужчины и даже сверстники-мальчишки не раз пытались его убить. Однажды на Ромуальда напал мальчишка, вооруженный «дрючком», то есть колом, обожженным на конце. Таким оружием пользовались и взрослые гайдамаки. Рыльский не называет его возраст, но мальчика успела схватить за руку и остановить его мать. Она унесла воинственного ребенка в хату. Значит, это был не юноша и даже не подросток. Другой раз Ромуальда окликнул какой-то мужик. «А ты ляшок, вражий сыну!» – сказал мужик и попросил у жены нож, чтобы прирезать «цёго ляшка». Но жена и другие бабы не дали убить ребенка, позволив мужику только ограбить мальчика: снять с него сапоги и свитку[688]. Эти случаи как будто подтверждают мысль Шевченко.

С другой стороны, Пантелеймон Кулиш, собиравший этнографические материалы и еще заставший живых свидетелей Колиивщины, отметил интересную закономерность: люди, видевшие живых гайдамаков, рассказывали о них как о разбойниках и злодеях: «Сочувствия им не обнаружил ни один рассказчик»[689]. Гайдамаки пытали, грабили и убивали не только поляков и евреев, но и состоятельных украинских обывателей, если у тех водились червонцы. Самую боеспособную часть отрядов составляли опытные в военном деле запорожцы, а также хорошо вооруженные и экипированные надворные козаки[690], перешедшие на сторону гайдамаков. Бо́льшая же часть гайдамаков – простые крестьяне, вооруженные кольями и ножами. Но и простой мужик, взяв в руки оружие, уже ставил себя выше вчерашних друзей и соседей, смотрел на них свысока.

Харко Цехмистер из городка Черкассы видел гайдамаков своими глазами: «Такой шальной народ был эти гайдамаки, – рассказывал он Кулишу, – что когда едет, бывало, по улице и увидит на дворе мужика, то, вынувши пистолет, и кричит: “Убирайся в хату, сермяжник, а то выстрелю!” Наклонится человек да скорее и спрячется под навес»[691].

Но со временем народ начинал принимать сторону гайдамаков, петь их песни и передавать «будущим поколениям их кровавую славу»[692]. История превращалась в национальный исторический миф.

Тарас Шевченко слышал рассказы о гайдамаках от своего деда, Ивана Андреевича. Дед гордо называл себя гайдамаком. Биографы Шевченко, от А. Конисского[693] до П. Жура[694], И. Дзюбы[695], Ю. Барабаша[696] верят этому. Но авторы академической биографии Шевченко, выпущенной в Киеве в 1984 году, показали, что документально подтвержденный год рождения деда Ивана – 1761-й[697]. Следовательно, в 1768-м ему пошел только восьмой год, и о гайдамаках он мог слышать, мог их видеть, но сам гайдамаком не был. Так что Иван Андреевич, очевидно, передал внуку уже мифологизированное представление о гайдамаках.

Колиивщина для Шевченко, несомненно, священная война. Во время разгула конфедератов, представленных шайкой убийц и грабителей, гайдамаки освящают свои ножи. «Свячений» («освященный») здесь синоним самого слова «нож». Ярема, герой поэмы «Гайдамаки», берет нож, чтобы мстить ляхам за украденную невесту и ее отца, замученного насмерть конфедератами. Ярема мечтает так убивать ляхов, чтобы сам ад содрогнулся, и требует у Зализняка ножи. «Добре, сину, ножі будуть // На святеє діло», – отвечает ему атаман. И Ярема упивается местью. Другой герой восстания, уже не вымышленный, а вполне реальный Иван Гонта, для Шевченко – «мученик праведный».

«Идейная программа» этой «священной войны» была изложена в «Золотой грамоте», которую будто бы послала козакам русская императрица Екатерина. Оригинал ее не сохранился, есть только копия, переведенная на французский (!) язык. Я позволю себе не цитировать ни французский текст, ни украинский перевод, известный мне по монографии украинского историка-эмигранта Петро Мирчука «Колиивщина: гайдамацкое восстание 1768 года». Последний подверг этот «документ» уничтожающей и справедливой критике. Впрочем, не надо быть специалистом, чтобы понять: французский текст «Золотой грамоты» – грубая фальшивка, сделанная (очевидно, поляками) поспешно и неумело. Хватит одной лишь строчки: документ датирован 9 (20) июня 1768 года. К этому дню восстание шло уже почти месяц! Как раз 20 июня начался штурм Умани.

Но сама грамота, скорее всего, существовала, хотя и не имела никакого отношения к императрице Екатерине. О содержании «Золотой грамоты» известно из народных преданий и даже из народных песен.

Що цариця Кошовому
Звелiла такъ служити,
Щобъ ити в Польщу
Жидову и ляха палити[698].

Украинцы, даже неграмотные и/или не видевшие в глаза «Золотой грамоты», знали ее основную идею: «Великий свет государыня велит резать жида и ляха до последней ноги, чтоб и духу их не было на Украине»[699]. В 1768 году в подлинности этого «документа» не сомневались ни украинцы (в то время они еще себя называли «русскими», хотя с настоящими русскими уже имели мало общего), ни поляки. Верили в «Золотую грамоту» и Шевченко, и польский писатель Михаил Чайковский, автор романа «Вернигора». И Шевченко, и Чайковский писали, будто бы Екатерина прислала не только «Золотую грамоту», но и ножи для гайдамаков. Эта деталь тоже совершенно фантастическая, ведь в XVIII веке воевали при помощи ружей, пушек, сабель. Ножи, разумеется, были в каждом доме, в том числе и длинные острые ножи для забоя свиней, которыми и пользовались гайдамаки. Везти такой «гостинец» из Петербурга просто не имело смысла.

Народный герой

20–21 июня гайдамаки подошли к городу Умани, где укрылись многие шляхтичи, а также евреи из соседних местечек. Организовать оборону Умани не удалось. В городе было немало вооруженных людей, включая регулярных артиллеристов и драгун, но не хватало пресной воды. Украинский историк Владимир Антонович подчеркивает: шляхтичи вынуждены были утолять жажду «медом, вишневкою и вином», что, очевидно, не способствовало стойкости и дисциплине[700]. Боюсь, здесь он намеренно принижает, оскорбляет поляков (Антонович, бесспорно, сочувствует гайдамакам).

Есть сведения о том, будто Рафал Младанович, руководивший обороной города, сдал Умань Гонте и Зализняку, взяв с них обещание: гайдамаки расправятся только с евреями, а поляков пощадят[701]. Но войско гайдамаков не отличалось дисциплиной регулярной армии, поэтому Зализняк и Гонта вряд ли могли спасти даже тех, кого спасти хотели.

Как будто воскресли ужасы древнего мира, когда сражались до полного уничтожения вражеского племени: «Воины ворвались в город со всех сторон и овладели им. Они предали заклятью всё живое, что было в городе, – перебили мечом мужчин и женщин, детей и стариков, быков, овец, коз, ослов» (Нав. 6: 19–20).

Если верить поляку, современнику Колиивщины, видевшему взятие Умани своими глазами, гайдамаки относились к святыням католиков и униатов так, будто перед ними языческие идолы, «божки» враждебного народа. Расправляясь с поляками, расправились и с их святынями. Прежде всего повесили ксёндза. «Святые дары» топтали ногами или растирали руками, сыпали себе в трубки (вместе с табаком? или вместо табака?). Католическое распятие «повесили на веревке». Образ Богоматери кололи пиками, стреляли в него, топтали, приговаривая: «пусть он вас теперь защитит, вчера вы таскались по городу, ожидая от него спасения!» Статуи апостолов Петра и Павла сделали мишенями для стрельбы. Статую святого Иоанна привязали к лошади и некоторое время возили по городу, а затем обезглавили. Священные книги сожгли. Храмы были до такой степени ограблены, что там остались только покойники в гробах[702].

Евреи, понимая, что пощады ждать не приходится, заперлись в синагоге и отбивали атаки. Тогда гайдамаки расстреляли синагогу из трофейной пушки[703]. Поляки-современники оценивали общее число жертв уманской резни приблизительно в 12 000, в том числе 5 000 поляков (с женами и детьми) и 7 000 евреев (с женами и детьми)[704]. Зализняк на допросе утверждал, что убитых в шесть раз меньше – 2 000 шляхтичей, их слуг (в том числе и украинских) и евреев[705]. В любом случае, спор идет о количестве жертв, но не о самом факте резни, которую не отрицали ни поляки, ни евреи, ни сами гайдамаки.

Мало клятим кари!
Ще раз треба перемучить,
Щоб не повставали…[706]

«Мало ляхам кары!..»
Недорезанных кончали:
Не встанут, собаки!

(Перевод А. Твардовского )[707]

В разоренной Умани гайдамаки собрали раду, Зализняка избрали гетманом. Таким образом они попытались создать на правобережье Днепра новую Гетманщину, которая просуществовала около двух недель.

На польскую Украину были введены российские войска. Гайдамаки приняли русских за союзников, русские их сначала не разубеждали. Полковник Гурьев пригласил предводителей гайдамаков на дружеский обед в свою палатку. В разгар веселья по условному знаку Гурьева вошли вооруженные донские казаки и связали Зализняка и его соратников. Лагерь гайдамаков окружили донцы и русская пехота, заставив их сдаться[708]. Зализняка и других запорожцев, как российских подданных, приговорили к телесным наказаниям и ссылке в Сибирь. Их судьба была счастливой в сравнении с участью подданных Речи Посполитой, которых русские передали на суд Ксаверию Браницкому: гайдамаков вешали, сажали на кол, четвертовали.

Поскольку гайдамаки верили в подлинность «Золотой грамоты» и надеялись на помощь русских войск в борьбе ляхами, то действия полковника Гурьева и его начальника, генерала Кречетникова, восприняли как страшное, небывалое предательство, одно из «преступлений» императрицы Екатерины перед народом Украины.

Трагедия польского, еврейского и в конечном счете украинского населения Умани была предопределена переходом на сторону гайдамаков сотника Ивана Гонты, командира надворных козаков.

Гонта родился в крестьянской семье, а карьеру сделал при дворе магната Франтишека Салезия Потоцкого, который за верную службу подарил бывшему хлопу две деревни с годовым доходом в 20 000 злотых. Кроме того, Потоцкий обещал помочь Гонте «ноблироваться», то есть стать шляхтичем. Еврейская община Умани, стараясь задобрить сотника, преподнесла ему много подарков, включая и целое блюдо с червонцами[709]. Но Иван Гонта ставил верность своему народу выше служебного долга, а потому перешел на сторону гайдамаков. Якобы он сказал козакам: «Надо всем пойти к Зализняку, громить поляков и евреев. Если этого не сделаем, сами погибнем!»[710] Всё случилось наоборот. Массовые убийства поляков и евреев вызовут ответные репрессии – жестокие расправы, пытки и казни, жертвами которых станут сами гайдамаки.

Иван Гонта превращался в народного героя буквально на глазах исследователей.

Гонта в шевченковских «Гайдамаках», подобно библейскому Аврааму, готов принести в жертву собственных детей[711]. И жертва предназначена не Богу, а нации. Гонта даже просит детей поцеловать его: «Бо не я вбиваю, // А присяга». Дети рождены матерью-католичкой, а Гонта дал обет убивать католиков, не делая исключений.

Но суровый Бог Ветхого завета был всё же много добрее и подменил ребенка ягненком. А «жертвоприношение» детей в Умани состоялось. Правда, только в поэме Шевченко. Исторический Гонта был несколько человеколюбивее героя украинской литературы и фольклора. Собственных детей он не убивал. Более того, сотник даже спас нескольких польских детей, в том числе Павла Младановича, сына убитого гайдамаками губернатора Умани. К Павлу был приставлен козак Шило, который всем покушавшимся на жизнь ребенка сурово отвечал, что жизнь «ляцкой дитине» дарована самим Гонтой[712]. Но Шевченко создавал идеальный (в его представлении) образ героя, беспощадного и непреклонного, «мученика праведного». Мученика не за веру – за нацию.

В системе ценностей автора «Кобзаря» Украина стоит выше Бога. В «Заповите»[713], самом знаменитом стихотворении Шевченко («Як умру, то поховайте»), поэт не хочет знать Бога до тех пор, пока Днепр не понесет «кров ворожу» в синее море. Из контекста ясно, что речь именно о крови врагов Украины. Это удивительно напоминает слова Божидара Брало, католического священника церкви Св. Иосифа в Сараево. В 1941 году на обломках королевской Югославии появилось хорватское государство. Взволнованный священник так оценил это событие: «После всех тяжких жертв, после всей пролитой крови Бог не был бы Богом, если б не вознаградил наши жертвы, если б не даровал свободу хорватскому народу, если б не даровал нам независимую хорватскую державу»[714].

И здесь великий украинский поэт через годы, через расстояния как будто подает руку хорватскому священнику-националисту.

P.S.

Четыре года спустя после Колиивщины состоится первый раздел Речи Посполитой, а в 1795-м польское государство надолго исчезнет с карты мира. Все украинские земли, кроме Галиции, Буковины и Закарпатья, отойдут к Российской империи. И тогда начнется массовый переход униатов в православие[715]. Казалось, судьба унии решена. Вера, которую ни поляки, ни украинцы своей не считали, просто исчезнет. При Николае I униатство будет в России запрещено. Селяне-украинцы с Волыни, из Подолии и Поднепровья вернутся в православие. Однако два с половиной века насаждения унии не прошли даром. В Галиции, где власть Польши сохранялась до 1772 года, а на смену полякам пришли не православные русские, а католики-австрийцы, уния сохранилась. Украинские крестьяне были вынуждены ее принять и со временем греко-католическая церковь станет для них такой же частью национальной традиции, как православная церковь для их соплеменников из русской Украины. Униатство превратится из «проклятой ляшской веры» в родную, народную, украинскую веру. К ней привыкнут – и станут отстаивать унию как часть своей национальной культуры.

Часть VI

Польский мир

Царь Польский

В 1816 году император Александр I приехал в старинный городок Белая Церковь, что на правобережной Украине, несколько южнее Киева. Белая Церковь принадлежала тогда бывшему великому коронному гетману Речи Посполитой Франциску Ксаверию Браницкому. Старый польский магнат (ему было восемьдесят пять лет) расплакался, увидев Александра. Браницкий сказал, что теперь умрет счастливым, потому что ему вновь довелось увидеть настоящего польского короля[716]. А как плакал бы Браницкий, если б увидел Александра в польском мундире, с орденом Белого Орла, вступающим на трибуну польского Сейма 15 марта 1818 года!

Российский император помимо прочих титулов носил и титул «царя Польского». Еще в XVI веке Иван Грозный всерьез претендовал на польский престол, а в XVII веке польским королем и литовским великим князем хотел стать Алексей Михайлович. Но старинная имперская мечта сбылась только в начале XIX века. После Венского конгресса созданное Наполеоном герцогство Варшавское преобразовали в Царство Польское и его первым царем стал Александр Павлович. Несмотря на официальную русификацию титула, слова старого Браницкого были удивительно точны. Александр так стремился стать хорошим польским королем, что в России всерьез опасались, как бы он не перенес столицу Российской империи в Варшаву. В 1815 году император даровал Польше конституцию (Конституционную хартию). Россия получит аналог конституции только 17 октября 1905 года. В Варшаве созывали парламент – Сейм, где, к неприятному удивлению Александра, сразу же появилась и парламентская оппозиция. В России она возникнет только после открытия первой Думы – в 1906-м.

В Царстве Польском действовали собственные законы, официальным языком был, разумеется, польский. Была своя, польская, армия, укомплектованная польскими солдатами и офицерами, в том числе и ветеранами наполеоновских войн. Среди них был знаменитый Ян Генрик Домбровский – создатель польских легионов, участник многих войн против России, наполеоновский генерал, в 1812-м героически оборонявший переправу через Березину. Император Александр сделал его генералом от кавалерии (выше – только фельдмаршал) и сенатором Царства Польского. А первым наместником Царства Польского стал Юзеф Зайончек, тоже наполеоновский генерал, потерявший ногу на всё той же Березине. Поразительно, но Россия несколько лет даже содержала армию Царства Польского.

Бюджет Царства Польского долгое время был от общероссийского бюджета отделен. Чеканилась даже собственная монета: серебряные злотые и медные гроши. Их принимали не только в Царстве Польском, но и в западных и юго-западных российских губерниях, то есть в бывших польских «кресах» – окраинах Речи Посполитой, присоединенных к России при Екатерине II. Поляки считали «кресы» своими землями и не представляли без них Польшу. Эти края были населены преимущественно украинцами, белорусами и евреями, но землями владели в основном поляки. Одно время Александр I всерьез собирался присоединить «кресы» к Царству Польскому, но этому категорически воспротивился Николай Михайлович Карамзин, к чьим советам император прислушивался[717].

Польский язык господствовал в делопроизводстве не только Царства Польского, но и почти на всем правобережье Днепра. Вплоть до восстания 1830–1831 годов поляки были полновластными хозяевами своих бывших «кресов». Русских, которые приезжали в Киев, не говоря уж о Волыни и Подолии, поражало полное господство поляков: «…в самой древней российской провинции, Киевской, введены польские суды, статуты и язык»[718]. Киев был еще в начале XIX века небольшим городом, в сущности – местечком, окруженном имениями польской знати[719].

Словом, поляки не считали себя чужаками и оккупантами. Восточные «кресы» были для них своей землей, родиной, где их предки жили даже не десятилетиями – веками. Многие шляхетские фамилии происходили от западнорусских князей и бояр, полонизированных только в конце XVI – начале XVII веков.

Магнаты, паны и подпанки

Жизнь польских панов под властью России была, пожалуй, спокойнее и благополучнее, чем во времена Речи Посполитой. Сильная российская власть не допускала гайдаматчины. Речь Посполитая просто не имела сил, чтобы справиться с большим казачьим восстанием – в Российской же империи крестьянские волнения подавлялись уже в зачаточном состоянии. И русские штыки защищали власть польских панов лучше, чем капризное и малочисленное кварцяное (наемное) войско польских королей.

В конце XVIII – начале XIX веков снова расцветают имения польских магнатов. В 1796 году Станислав Щенсный Потоцкий, хозяин целых уездных городов – Умани, Тульчина и еще 310 различных местечек и сёл[720], решает построить для своей новой жены Софии ландшафтный парк, самый большой в Европе. Потоцкий потратил на строительство фантастическую по тем временам сумму – два миллиона рублей серебром[721]. Через шесть лет под Уманью появится знаменитая Софиевка, которая станет едва ли не главной достопримечательностью всего правобережья Днепра после Киево-Печерской лавры и церквей старого Киева. Темой этого английского парка были «Илиада» и «Одиссея». Посреди украинских степей появились Ионическое море с островом Итака, гроты Венеры и Аполлона, павильон Флоры, реки Стикс, Лета и Ахеронт.

Поэт Станислав Трембицкий, секретарь последнего польского короля Станислава Августа Понятовского, посвятит Софиевке свою поэму. Иван Аксаков считал Софиевку третьим по красоте парком Европы и ставил ее выше Петергофа. Князь Долгорукий отдаст описанию рукотворных чудес Софиевки едва ли не больше места, чем златоглавому Киеву: «Если вы хотите получить справедливое представление о том, что обыкновенно называют полями Елисейскими, земным раем, придите в Софиевку <…> Величественная своею простотою Софиевка приводит в забвение сады Армидские и Вавилонские <…> Войдешь, – и не вышел бы вечно: всё прекрасно, превосходно, божественно! Везде видишь гений вкуса. О! Что может быть равно во вселенной с Софиевкой? Один Эдем, если он есть и на небе»[722].

Создатель Софиевки не разорился, ведь его годовой доход достигал трех миллионов рублей, на него работали 130 000 крепостных, главным образом – украинских крестьян. А ведь это только один, пусть и очень богатый магнат. Жили на правобережной Украине Сангушки, Ржевуские, Браницкие. Энгельгардты, унаследовавшие от бездетного Григория Потемкина большие владения на Украине, были связаны с поляками многими нитями. Племянница Потемкина, Александра Васильевна, была замужем за Франциском Ксаверием Браницким. Ее брат Василий Васильевич, действительный тайный советник и сенатор, имел долгую внебрачную связь с полячкой, которая родила ему пятеро детей. Одним из них был Павел Васильевич Энгельгардт, хозяин Тараса Шевченко.

После смерти старого барина, Василия Васильевича Энгельгардта, в управление Ольшанским имением, к которому относились и родные Шевченко Моринци и Кирилловка (Кереливка), пришли «поляки, которые привели с собою целую фалангу своих соплеменников, получивших должности экономов, лесничих, писарей <…> в экономическом управлении введено делопроизводство на польском языке»[723]. Польские обычаи процветали и в доме самого Павла Энгельгардта. Там «господствовала польская речь»[724].

Граф Грабовский рассказывал профессору Погодину о фантастических богатствах польских землевладельцев: Ржевуцких (Ржевуских), Браницких, Потоцких. Однако вопреки стереотипам, далеко не все шляхтичи жили на широкую ногу.

Магнатов было относительно немного, и бо́льшая часть шляхтичей не имели ни крепостных, ни сколько-нибудь значительных владений. У поляков и малороссиян не было майората: имения не переходили к старшему сыну, а дробились между многочисленными сыновьями. Поэтому шляхетские семьи, ветвясь и разрастаясь, неуклонно беднели. Так было еще во времена Речи Посполитой, когда обедневшие шляхтичи, мелкопоместные или вовсе беспоместные, становились приживальщиками, солдатами и даже слугами магнатов.

Но именно в землях Юго-Западного края сложилась особая система, где панами (пусть и нищими) были в основном поляки, а мужиками – украинцы. Короленко вспоминал о волынской деревне Гарний Луг (Харалуг), где жили шестьдесят крестьянских семей и двадцать шляхетских. Панские дома почти ничем не отличались от мужицких, даже в хате (по-другому не скажешь) самого зажиточного пана крыша была крыта соломой. Так что Адам Мицкевич, описывая быт этой бедной шляхты, ничуть не сгустил краски.

И крыши ветхие, как будто им лет двести,
Мерцали отблеском зеленоватой жести
От моха и травы, пробившейся сквозь щели.
По стрехам, как сады висячие, пестрели
Золотоцветы, мак, петуньи, и крапива,
И желтый курослеп, разросшийся красиво.
<…>
Резвились кролики. Сказать могли бы метко,
Что двор Добжинского – крольчатник либо клетка[725].

Некий пан Лохманович из того же Гарного Луга опустился до того, что украл и припрятал кадку меда и кадку масла. Два других шляхтича владели единственным крепостным, и мужик заключал дипломатические альянсы то с одним паном, то с другим.

Только после восстания 1863 года российская власть возьмется за этих нищих беспоместных панов, часто не имевших даже подлинных документов, подтверждающих «благородное» происхождение: «ни грамот, ни патентов на чины»[726]. Но представления о своем «благородстве» поляки сохраняли, даже лишившись дворянства. Польская прислуга подчеркивала свое отличие от мужиков. Кухарку уважительно называли не Гапка или Солоха, а «пани Будзиньская», горничную – «пани Хумова», а лакей Гандыло «очень бы обиделся, если бы его назвали мужиком» и поставили на одну доску с кучером Петро, судя по описанию, типичным украинским мужиком, «суровым, загадочным и мрачным…»[727] В сущности, эти «паны» уже составляли один класс с мужиками, но ничуть не смешивали себя с ними. И юный Владимир Короленко не смешивал этих «аристократов» из кухни или людской с парубками в бараньих шапках и дивчинами в лентах и венках из васильков, что вечерами возвращались с веселыми малороссийскими песнями и несли на плечах грабли и косы. Сельские «паны» нередко сами пахали и сеяли, но все-таки старались хоть чем-то подчеркнуть свои отличия от «хлопов».

…Шляхтянок платья тоже
Расцветкою одной с крестьянскою не схожи:
И рядятся они в миткаль, а не в холстину,
В ботинках, не в лаптях, пасут свою скотину.
В перчатках лен прядут и на поле гнут спину[728].

Польский национализм

Граф Андрей Федорович Ростопчин, тайный советник, писатель, библиофил, проезжая через польские земли недоумевал: «Чего еще им надо? живут лучше нашего, всего у них вдоволь, а всё не сидится спокойно, всё бунтуют! Чего стоит нам этот проклятый край, с тех пор, как приобретен! Я бы, на месте государя, бросил его на съедение немцам, и конец!»[729].

До восстания 1863 года поляки не только не подвергались дискриминации, но, напротив, находились в чрезвычайно выгодном положении. Империя Романовых с XVIII века была империей дворянской, где «благородное сословие» пользовалось всеми возможными выгодами и преференциями. А среди поляков процент шляхты был намного выше, чем среди русских или малороссиян. В 1859 году больше половины дворян Российской империи (378 тысяч из 612 тысяч) жили в западных губерниях[730]. В основном это были поляки.

Неудивительно, что поляков было много и в государственном аппарате, в науке и образовании. Адам Чарторыйский, личный друг императора Александра I, одно время исполнял обязанности министра иностранных дел, а когда император назначил его попечителем Виленского учебного округа, оказалось, что поляки руководят двумя из шести учебных округов России (попечителем Харьковского учебного округа был Северин Потоцкий)[731]. Виленский университет при Чарторыйском был крупнейшим польским учебным заведением, хотя в это время работал и Варшавский университет. Почти все преподаватели Виленского учебного округа были поляками, не считая некоторого количества иностранцев[732] (французов, немцев), преподававших в основном европейские языки.

На Западной Украине университета не было, но в 1803 году на Волыни, в небольшом городе Кременец открылась необычная гимназия. Ее основателем был волынский помещик Тадеуш Чацкий, курировавший школьное образование в Подольской, Волынской и Киевской губерниях. Уже после смерти Чацкого гимназию преобразовали в лицей, подобный лицею в Царском Селе.

Учились в гимназии/лицее десять лет. Первые четыре года были посвящены языкам: польскому, русскому, французскому, немецкому, английскому и латыни. Надо было подготовиться к настоящей учебе, к работе в громадной библиотеке. Чацкому удалось купить библиотеку последнего польского короля Станислава Августа – 15 680 томов. Книги в специальных витринах из красного дерева, украшенных золотой монограммой короля, доставили в Кременец[733], ставший на тридцать лет польской интеллектуальной столицей. К концу истории лицея его библиотека составляла более 50 000 томов. Ее жемчужиной была коллекция инкунабул – старопечатных книг XV века.

Лицей был знаменит не только гуманитарными дисциплинами (в их числе были «учение о нравственности» и сравнительное языковедение), но, даже в большей степени, математикой и естественными науками. В лицее создали физический, минералогический, химический и зоологический кабинеты, оснащенные новейшими по тому времени приборами и различными экспонатами. В картинной галерее висели подлинные картины Рафаэля и Рубенса. На земле, подаренной лицею князем Сапегой, разбили ботанический сад, для своего времени также редкий[734]. Образование в старших классах уже приближалось к университетскому. Собственно говоря, о польском университете в Кременце мечтал и сам Чацкий.

Особенностью Волынского (Кременецкого) лицея были национальный состав (почти все ученики – поляки и католики, православные составляли не больше 4%) и элитарность. В Кременце учили бесплатно. Платными были только фехтование, верховая езда и тому подобные предметы, но принимать старались одних шляхтичей. В 1817 году среди 519 учеников лишь 5 принадлежали к «податным сословиям», однако и эти ученики вызвали гнев у Чарторыйского.

Государственного финансирования для Кременца не хватало, хотя Чацкий направлял в гимназию средства, отпущенные для развития образования в Житомире и Каменце-Подольском, то есть в губернских городах! Даже евреи вынуждены были платить за содержание Кременецкой гимназии, хотя они не имели ни возможности, ни желания учить детей в христианской католической школе[735]. Важным источником средств были и деньги польских меценатов.

Программу гимназии (лицея) разработал хороший знакомый Чацкого – польский просветитель, философ и политический деятель Гуго Коллонтай, известный своей «необыкновенной энергией» и «высокими дарованиями»[736]. Один из организаторов восстания Тадеуша Костюшко, он успел отсидеть несколько лет в австрийской тюрьме. Освободившись, ненадолго переехал в Россию. Коллонтай и Чацкий видели в просвещении особого рода оружие. Не случайно столь уникальное учебное заведение было создано не в Киеве, а в маленьком волынском городке неподалеку от границы с австрийской Галицией. К тому же Кременец был еще во времена Речи Посполитой центром волынского учебного округа[737].

«Основной целью деятельности Чацкого было предотвратить русификацию и сохранить полонизированный облик Украины»[738], – писал французский славист Даниэль Бовуа. В самом деле, Чацкий, просветитель и филантроп, жизнь положивший за польское образование, всеми силами противился появлению русских школ на правобережной Украине. О школах малороссийских и речи не было. Коллонтай в письмах к Чацкому подчеркивал, что даже в школах для простонародья преподавать должны на польском, а не на русском языке: «Русский язык я бы не давал в приходской школе, простонародью этому языку не надобно учиться…»[739]

Тадеуш Чацкий делал всё возможное, чтобы предотвратить появление русской гимназии. Поразительно, но даже в Киеве не было гимназии до 1811 года[740]. Ее открытие Чацкий переживал как тяжелое личное поражение[741]. Он даже отказался от курирования школ в Киевской губернии, а два года спустя – скончался. Правда, учеников для киевской гимназии не хватало, потому что поляки не хотели отдавать туда своих детей. В 1812-м там училось только 48 гимназистов, в 1816-м – 83 ученика, то есть в шесть раз меньше, чем в Кременце.

В 1833 году, вскоре после разгрома польских повстанцев, Волынский лицей закрыли, а библиотеку перевезли из Кременца в Киев, куда переехали и многие преподаватели. Они стали профессорами только что открытого (в 1834 году) университета св. Владимира. Университет создавался как оплот русификации, но хороших преподавателей сначала просто неоткуда было взять, кроме как из Кременецкого лицея, а польские студенты учились лучше русских и, в особенности, украинских.

Из «Автобиографии» Николая Костомарова: «…поляки вступали в университет с лучшею подготовкою, чем русские, и это зависело уже не от школьного учения, а от первоначального домашнего воспитания. Малорусское юношество, уроженцы левой стороны Днепра, за исключением немногих, одаренных особыми выдающимися талантами, отличались какою-то туповатостью, ленью и апатиею к умственному труду»[742].

Даже в конце пятидесятых годов XIX века половина студентов в университете св. Владимира были католиками[743]. Вероятно, в конце тридцатых поляков-католиков было еще больше. И межнациональная рознь между студентами возникла очень скоро. Почти сразу же после основания Киевского университета в нем появились две «партии», то есть враждебные группировки: русская и польская. В сороковые появилась и еще одна – украинская[744].

В Подолии и на Волыни, населенных преимущественно украинцами и евреями, образованное общество было в основном польским. Кременецкий лицей давно закрылся, но в государственных училищах и гимназиях доминировали поляки. В 1844 году Костомаров получил должность преподавателя в гимназии города Ровно. Это было, в сущности, еврейское местечко, однако в гимназии подавляющее большинство составляли поляки или «местные уроженцы римско-католического исповедания», то есть ассимилированные поляками. Из трехсот учеников только тридцать пять исповедовали православие, да и те «по образу первоначального воспитания, кроме вероисповедания, ничем не отличались от остальных»[745].

Двадцать два года спустя в этой же гимназии будет учиться Владимир Короленко. Многое изменится, даже профиль гимназии: из классической она станет «реальной», то есть вместо древних языков больше времени отдадут под естествознание и математику. Начнется и русификация: преподавать будут только на русском. Из гимназии придется уйти старому учителю рисования Собкевичу, который так и не сможет выучить русский.

И все-таки и в Ровно, и в Житомире, где Короленко жил и учился до 1866 года, преобладали поляки, польский язык, польские имена. Вот несколько фамилий, взятых наугад из автобиографической книги Короленко «История моего современника»: Червинский, Коляновский, Войцеховский, Рымашевская, Уляницкий, Домбровский, Журавский, Крыштанович.

После закрытия университетов в Варшаве и Вильно поляки поехали учиться в Москву и Петербург. В Московском университете четверть студентов были поляками, в Петербургском – треть. И это были нередко лучшие студенты: умные, начитанные, усердные и талантливые.

В студенческой польской общине Петербургского университета на первых ролях были «корониажи» (выходцы из Царства Польского)[746]. Деятельностью общины руководил особый комитет, располагавший значительной властью. При общине была своя библиотека в несколько тысяч томов, как говорят, превосходная. Была и касса взаимопомощи, куда могли при необходимости обращаться польские студенты – в русскую кассу польский студент не смел обратиться под страхом исключения из общины[747]. Словом, эта организация была если не прямо враждебна России и русским, то подчеркнуто чужая им. Русские с поляками не ссорились, но и не сближались.

Казалось бы, их должны были сблизить революционные волнения начала шестидесятых. В самом деле, после того, как 13 февраля 1861-го в Варшаве была расстреляна антиправительственная манифестация (погибло пять человек), волнения начались и в Петербургском университете. На панихиду по убитым в костел Святой Екатерины на Невском проспекте пришли не только польские профессора и студенты, но и многие русские, в числе них был и Николай Костомаров, в то время очень популярный у студентов. Костомаров позднее оправдывался, что пришел-де послушать «Реквием» Моцарта в хорошем исполнении, но совершенно не ожидал вместо музыки барокко услышать польские революционные песни.

Национальное единство поляков, их фанатичный национализм поразили русских. Когда запели польский гимн, «все поляки в одно мгновение пали на колени»[748]. Русский очевидец, в то время студент университета Л. Ф. Пантелеев, позднее вспоминал: «И надо было видеть возбужденное выражение их лиц! Одни, точно изваяния, стояли со взором, обращенным к алтарю, у других ручьем лились слезы»[749].

Русские демократы им сочувствовали. Один из русских студентов, вызванный к следователю, на вопрос, был ли он в костеле, ответил: «…был, но не пел, потому что не знаю по-польски, а если бы знал, то непременно бы пел»[750]. Когда началось польское восстание, русские либералы даже собирали деньги в поддержку повстанцам, а некоторые студенты отправились воевать «за нашу и вашу свободу».

Но союз оказался непрочным. Вскоре появились свидетельства о жестокости повстанцев. Они потрясли даже русских либералов и революционеров.

Из книги князя Петра Кропоткина «Записки революционера»: «…среди общего возбуждения распространилось известие, что в ночь на 10 января повстанцы напали на солдат, квартировавших по деревням, и перерезали сонных, хотя накануне казалось, что отношения между населением и войсками дружеские. Происшествие было несколько преувеличено, но, к сожалению, в этом известии была и доля правды. Оно произвело, конечно, самое удручающее впечатление на общество»[751].

Русские революционеры были демократами, атеистами и нигилистами. Поляки сохраняли шляхетскую гордость (если не сказать – «спесь»), они оставались убежденными католиками и польскими патриотами. Их мечтой была не социальная революция, а независимая Польша от Балтики до Черного моря, от Бреслау (в то время немецкого) до русского Смоленска. «Польская молодежь держалась в стороне от русской и при всяком удобном случае не скрывала национальной антипатии ко всему русскому»[752], – вспоминал Николай Костомаров. Польские студенты-«корониажи» принципиально не общались с русскими. «Вежливый поклон» при встрече с русскими на лекции – это максимум, что они могли себе позволить[753]. Профессор Чайковский двадцать лет преподавал в Петербургском университете, но со своими русскими коллегами из принципа говорил только по-французски. Польские студенты его очень за это уважали[754].

Трудно поверить, но власти Российской империи долго не могли добиться, чтобы поляки, даже находившиеся на государственной службе, выучили русский язык. Такое требование появилось только после 1831 года, но в Царстве Польском чиновники предпочитали просто купить свидетельство о знании русского языка. В Варшаве такое свидетельство было нетрудно достать.

Польские жители Киева, Житомира, Кременца ни в чем не уступали своим соотечественникам из Варшавы и Модлина: «…поляки здешние никогда детей своих не учат по-русски и глядят на Россию, как на Царство, с которым, не имея ничего общего, они при всякой удобной встрече могут разорвать и физический и политический союз»[755], – писал князь Долгорукий о поляках Киевской губернии.

Тридцать лет спустя после путешествия князя Долгорукого молодой профессор Киевского университета Николай Костомаров застал всё то же презрение к русским и русскому языку: «Поляки все-таки исключительно говорили по-польски и не хотели знать по-русски; приобретая знание русского языка поневоле в училище, поляк считал как бы нравственною необходимостью поскорее забыть его»[756].

Польша превыше всего

Национальное самосознание поляков было чрезвычайно развито не только в государственных деятелях, профессорах или военных. Даже польские дамы, как могли, служили своей нации. Иван Аксаков считал, что польский патриотизм больше всего поддерживается женщинами и ксёндзами. Вероятно, ксёндзы видели в открытой пропаганде польского национализма свой долг, а женщины просто отличались большей эмоциональностью. Тот же Аксаков, осенью 1855 года (то есть в разгар Крымской войны) побывавший в Киеве и Умани вместе с дружиной московского ополчения, заметил, что польские женщины говорили с ним и другими ополченцами не иначе, как на польском, хотя знали и русский, и французский[757]. Николай Костомаров, знакомый с множеством поляков, удивлялся, «до какой степени сильно нравственное влияние польской женщины и как энергически умеет она поддерживать и распространять свою народность»[758]. В качестве примера он приводил некоего адвоката Борщова, русского по отцу, но воспитанного матерью-полькой. Этот Борщов был горячим приверженцем всего польского. Но такое же влияние испытывал и Владимир Короленко. Когда он поступил в пансион пани Окрашевской, то начал учить исторические песни Юлиана-Урсина Немцевича, разумеется, на польском. Короленко, правда, не стал поляком, но многие поляки считали его отчасти своим, по крайней мере в Житомире: «Это сын судьи, и его мать полька. Благородный молодой человек». Не избежал «польской агитации» и будущий автор «Кобзаря». В городе Вильно шестнадцатилетний Тарас Шевченко, в то время крепостной человек помещика Павла Энгельгардта, влюбился в полячку Дзюню (Ядвигу) Гусиковскую. Девушка ответила взаимностью, трогательно заботилась о молодом человеке, шила ему рубашки и галстуки, при этом занималась с Тарасом чем-то вроде «национального перевоспитания»: «Коханка Тарасова потребовала от него отречения от родного языка в пользу польской национальности: в разговоре с ним она другого языка не допускала»[759]. Шевченко, с детства любивший рассказы деда о головорезах-гайдамаках, польской «агитации» не поддался. Польский выучил, но поляком не стал.

Как же могли служить Российской империи пламенные польские патриоты? Люди не атомы или электроны. Они наделены разумом и свободной волей и вольны не подчиняться историческим закономерностям.

Однако многие поляки готовы были служить России в мирное время, но, как только появлялась надежда на возрождение независимой Польши, лояльность уступала место польскому патриотизму. Аристократ и беспоместный шляхтич, богатейший магнат и мелкий чиновник действовали заодно. Князь Доминик Иероним Радзивилл, камергер русского императорского двора, один из богатейших людей России, хозяин несметных сокровищ Несвижского замка, оставил свою счастливую жизнь, бросил свои богатства, разумеется, конфискованные затем в русскую казну, снарядил на свои деньги уланский полк для армии Наполеона и сам отправился воевать, сражаться за независимость Польши под знаменами Бонапарта[760]. Бывший камергер умер от ран в 1813 году. Адам Чарноцкий[761], будущий знаменитый ученый, оставил работу в архивах, чтобы стать «под стяги белых орлов» и «служить любимой Отчизне». Он бежит из России в герцогство Варшавское, инсценировав собственную смерть и сменив имя, чтобы замести следы и вступить в корпус маршала Даву.

Даже такой расчетливый и эгоистичный человек, как Фаддей Булгарин, перед вторжением Наполеона поступил на службу в армию Наполеона (в корпус маршала Удино) и с оружием в руках воевал против России вплоть до 1814 года. Позже он оправдывался, будто был мобилизован. Но не зря же он родился и вырос в польской шляхетской семье и само имя Фаддей (Тадеуш) получил в честь вождя первого польского восстания против России – Тадеуша Костюшко. Позднее Булгарин убедительно и весьма точно объяснял мотивы своих соотечественников, а возможно, и свои собственные: «Врожденная любовь в поляках к отечеству и народности столь велика, что ни узы привязанности к доброму Царю, ни сама благодарность не удержала их от присоединения к французской армии, когда думали, что это последний шаг к восстановлению отечества»[762].

История польского восстания 1831 года показывает, что целыми народами, случается, движет не трезвый расчет, а иррациональные чувства. Генерал Йозеф Гжегож Хлопицкий, будущий командующий повстанческими войсками, сначала отказался поддержать бунт и едва остался в живых, тогда как шесть польских генералов, оставшихся верными царю, были убиты повстанцами. Адам Чарторыйский долго отговаривал сейм от решения лишить Николая I польского трона, убеждал повстанцев: «Вы погубили Польшу!»[763] Но все-таки и Хлопицкий, и Чарторыйский возглавили восстание, решив разделить судьбу своего народа. Поскольку у Царства Польского была действующая регулярная армия, то и борьба с повстанцами стала настоящей войной, с генеральными сражениями, артиллерийскими обстрелами, штыковыми атаками. Военные действия продолжалось почти год: с ноября 1830-го по октябрь 1831-го, когда армией фельдмаршала Паскевича были подавлены последние очаги сопротивления.

Если война 1830–1831-го велась по всем законам военного искусства, то уже подготовка к восстанию 1863-го отмечена новым тогда для Российской империи явлением – терроризмом. Жертвами террора в Царстве Польском были чиновники и полицейские. Однажды террористы по почте прислали маркизу Александру Велёпольскому, помощнику наместника русского, отрезанное ухо. Русский наместник Великий князь Константин Николаевич так писал о положении в Царстве Польском: «Просто не верится, чтоб мы жили в XIX столетии! Теперь здесь царство кинжала и яда, как во времена оны в Италии или Испании»[764].

Повстанцев казнили, ссылали в Сибирь, многие эмигрировали. Но большинство поляков продолжали служить империи, хотя некоторые из них старались следовать путем «Конрада Валленрода». Это название поэмы, которую Адам Мицкевич закончил в 1828 году. Ее герой, литовец, присваивает себе имя пропавшего в крестовом походе тевтонского рыцаря. Рыцари Тевтонского ордена в то время – злейшие враги литовцев. И новоявленный Конрад Валленрод делает всё, чтобы навредить им, помешать тевтонской экспансии. Судьба благоприятствует ему: Конрада избирают великим магистром. Он блестяще проваливает внешнюю политику ордена и проигрывает войну, губит немцев во имя своего истинного отечества – Литвы.

Пронзил я грудь стоглавого дракона.
В развалинах их замки и палаты,
Я их лишил могущества и чести.
Сам ад страшней не выдумал бы мести[765].

(Перевод Н. Асеева )

30 ноября 1830 года небольшой отряд вооруженных поляков напал на Бельведерский дворец – резиденцию русского наместника великого князя Константина Павловича, который едва спасся от смерти. Нападение и послужило сигналом к восстанию: «Слово стало плотью, а “Валленрод” Бельведером», – сказал один из повстанцев[766].

История повторилась в 1863-м. Среди героев восстания был полковник российского генштаба Сигизмунд Сераковский, который много лет как будто подражал герою Мицкевича. В молодости Сераковский попал под арест и был сослан в Оренбургский край, в солдаты. Там он проявил себя с лучшей стороны. Офицеры не могли нахвалиться хорошим солдатом. Сераковский выслужился в унтер-офицеры. Вернувшись в Петербург, Сераковский познакомился с Шевченко (заочно они были знакомы еще во времена оренбургской ссылки) и Костомаровым. Украинцы восхищались на редкость разумным поляком, как будто чуждым шляхетских предрассудков. С украинофилами он был украинофилом, с панславистами – панславистом. Сераковский поступил в элитную Николаевскую академию Генерального штаба, где «произвел фурор своими способностями»[767]. Карьера его была фантастически успешной. Сераковский стал полковником генерального штаба и отправился служить в Вильно, где стал доверенным лицом генерал-губернатора Назимова.

Но в ночь с 10 на 11 января 1863 года поляки устроили убийства русских солдат и офицеров, расквартированных по обывательским квартирам. Восстание развивалось в форме партизанской войны с присущими ей жестокостями, расправами, резней. Сераковский, став командиром одного из повстанческих отрядов, не останавливался даже перед расстрелами русских военнопленных. В конце концов он и сам попал в плен и был повешен по приказу генерала Муравьева. Даже в последние минуты жизни он проклинал Россию[768].

Польское население Юго-Западного края поддерживало соплеменников в Царстве Польском. После расстрела варшавской демонстрации польские девушки и дамы в Житомире надели черные траурные одежды. Напряжение нарастало. Наконец, на городской площади близ костела появился большой черный крест «с гирляндой живых цветов и надписью: “В память поляков, замученных в Варшаве”»[769]. Молодые поляки один за другим уходили «до лясу»[770], присоединяясь к отрядам повстанцев.

Поляки, которые не могли и не захотели поднять оружие, тем не менее сочувствовали повстанцам. Владимир Спасович, профессор права в Петербургском университете, а затем очень известный и преуспевающий петербургский адвокат, публично осуждал восстание. Однако в его кабинете целая стена была увешана фотографиями польских повстанцев[771]. Так национальная принадлежность определяла мысли и чувства, а нередко и поступки множества этнических поляков.

«Украинская школа»

В начале XIX века, а возможно, и несколько раньше сложился миф о Вернигоре, козаке-полонофиле. Мусий Вернигора жил на Левобережье, то есть был подданным России, но совершил страшное преступление (убил собственных мать и брата), а потому бежал от суда в Польшу. Он мирил украинских селян с поляками, уговаривал их не ходить в гайдамаки, поддерживал Барскую конфедерацию. Но более всего Вернигора известен своими прорицаниями. Он предсказал Колиивщину (что было нетрудно, зная настроения гайдамаков и запорожцев), упадок Польши, разделы Речи Посполитой, Великую Французскую революцию, наполеоновские войны, новые войны турок и европейцев с москалями, которые окончатся возрождением Речи Посполитой и Украины. Судьбы той и другой фактически отождествляются. В конце концов турки и англичане завалят Днепр «московскими трупами», а Польша восстановится «в старых границах» (до 1772 года? до 1648 года?) при помощи турок и англичан. Москали же помирятся с поляками и станут им как братья[772].

Имя «Мусий Вернигора» встречается в «Энеиде» Котляревского. Если б это был тот самый Вернигора, о котором писали поляки, то Котляревскому принадлежало бы одно из самых первых (если не первое) собственно украинское свидетельство о существовании Вернигоры. Вернигора у Котляревского мучается в пекле, то есть в аду, что не удивительно. И как убийца, и как прорицатель (наверняка связанный с нечистой силой), и как враг России, он заслужил пекло – автор «Энеиды» был украинцем, лояльным Российской империи[773]. Но вот Степан Павлович Стеблин-Каменский, первый биограф Котляревского, хорошо знавший своего героя (отец Степана Павловича дружил с Иваном Петровичем), утверждал, будто Мусий Вернигора всего лишь «действительно существовавшее в Полтаве лицо, кажется сапожник Котляревского»[774]. Никакого отношения к мифическому козаку-полонофилу и прорицателю он не имеет.

Поляки писали о Вернигоре намного больше. Мифический козак стал заглавным героем ранней поэмы Северина Гощинского. Появляется Вернигора и у Юлиуша Словацкого на страницах «Серебряного сна Саломеи».

В общем, пророчества Вернигоры из тех, что составляются post factum. Большая часть сведений об этих «пророчествах» появились уже после наполеоновских войн, а самое «надежное» свидетельство, что Вернигора все-таки жил, принадлежит Михаилу Чайковскому. Будто бы дед писателя лично знал козака Вернигору и даже был его приятелем. Не вызывает доверия и публикация самих предсказаний. Профессор Виленского университета Йоахим Лелевель издал в 1830 году пророчества Вернигоры, извлеченные будто бы из дневника бывшего корсуньского старосты Суходольского, который якобы присутствовал при смерти Вернигоры (в 1769 или в 1770 году). Но подлинность этого дневника сомнительна. Между предполагаемой смертью Вернигоры и этой публикацией прошло больше шестидесяти лет, а Йоахим Лелевель был не только выдающимся польским историком, но и польским патриотом, участником восстания 1830–1831-го. Он даже входил в состав временного революционного правительства, где был «представителем крайней революционной партии»[775]. Именно ему принадлежит лозунг, который спустя тридцать лет возродит Александр Герцен: «За вашу и нашу свободу»[776]. Лелевель был заинтересован в появлении такого источника, как «пророчества» Вернигоры.

Содержание пророчеств указывает на время их составления. Большинство из них, очевидно, относятся к периоду между Венским конгрессом 1814–1815-го и 1830 годом. Вероятнее всего, 1829-й – начало 1830-го. Это годы окончания русско-турецкой войны (в тексте упоминаются поражения турок) и канун польского восстания.

В мифе о Вернигоре, как в зеркале, отражается важнейшая идея, которая станет основой «украинской школы» в польской литературе: украинцы и поляки – народы одной земли, одного государства. Они связаны общностью исторической судьбы.

Польские националисты видели возрожденную Польшу непременно в границах Речи Посполитой. Украина (Малороссия) для поляков тех времен – родная земля, где живут уже много поколений польских шляхтичей. Они называли эту страну «молочною и медовою землею»[777], но ценили не только за плодородие почвы, мягкий климат и обилие солнечных дней. С Украиной было связано несколько веков истории Польши, причем веков – славных, отмеченных рыцарским героизмом и военными победами, о которых охотно стали вспоминать в годы поражений, гибели государства, национального унижения.

Однако собственно поляков в трех губерниях Юго-Западного края было процентов семь или восемь. Они уступали в численности не только украинцам, но даже евреям[778]. Правда, в их руках были и почти все помещичьи земли, и система местного (дворянского) самоуправления, и отчасти государственный аппарат. Даже в Киевской губернии на 1172 русских дворянина приходилось 43 000 дворян польских (данные на 1812 год)[779]. Но что было делать с многочисленным украинским, белорусским и литовским населением восточных кресов? И успех восстания, и строительство будущей свободной Польши были невозможны без поддержки или благожелательного нейтралитета сотен тысяч крестьян.

Однако расчеты расчетами, а искренний интерес к народу, которым они управляли, у некоторых шляхтичей появился.

Не случайно одним из первых собирателей украинских народных песен и, пожалуй, первым украинским (и белорусским, и польским, и даже русским) фольклористом был Зориан Доленго-Ходаковский, основоположник восточнославянской фольклористики и археологии. Но его интерес к Украине и украинцам был скорее научным. Другое дело польские писатели «украинской школы». Это течение в польской литературе появляется уже в двадцатые – тридцатые годы XIX века. Именно литература пересмотрела взгляд на козака и вообще на русина-украинца, увидев в нем не «быдло», не «хлопа», но равного себе человека, нередко такого же героя-воина, рыцаря, как лучшие из польских шляхтичей. Запорожцы из страшного воспоминания о прошлом превратились в персонажей польской литературы: «Степь – мой отец, а Сечь – моя мать»[780], – говорит герой Юзефа Богдана Залеского, наверное, самого известного поэта «украинской школы».

Бог – мир – славянство – Польша – Украина
В пять струн моих гуслей пятиструнные звуки.

Залеский, правнук запорожского козака, родился и провел детство на Киевщине, учился в Умани, даже прожил несколько лет в украинской крестьянской хате. На Украине родились и провели детство Северин Гощинский, Антон Мальчевский, Тимко Падура (Падурра), Михаил Грабовский.

Многие представители «украинской школы» учились в Кременецком лицее, как Антон Мальчевский, поэт-романтик, знакомый Байрона, будто бы подаривший знаменитому англичанину сюжет «Мазепы». Рано умерший Мальчевский стал известен благодаря своей единственной законченной поэме – «Мария, повесть украинская».

Юлиуш Словацкий, великий польский поэт, соперник Мицкевича, тоже родился на земле бывших восточных кресов, в Кременце. Словацкого не причисляют к «украинской школе», хотя многие сюжеты его сочинений связаны с Украиной: «Украинская дума», «Песня козацкой девушки», «Серебряный сон Саломеи» (драма из времен Колиивщины). Есть у Словацкого и трагедия о молодом Мазепе.

В Кременецком лицее учился и Тимко (Томаш, Фома) Падура, сочинявший козацкие думы на украинском языке (записывал их латиницей), правда, украинцы были невысокого мнения о его украинском. Падура был придворным поэтом польского магната Вацлава Ржевуского, который «окружил себя самодельным дворовым казачеством»[781]. Даже польские дамы наряжались тогда у Ржевуского в малороссийские наряды[782]. Магнат гордился Падурой, возил его показывать другим магнатам – Сангушкам, Потоцким, и думы Падуры повсюду имели успех. Полякам нравилась стилизация под козацкие песни, тем более что козак в них выступал хотя и романтическим головорезом, но все-таки не враждебным Польше. По крайней мере одна из его песен, «Гей, соколы», стала основой для одноименной украинской народной песни.

Вот перевод первого куплета (оригинал на польском):

Где-то там, где черные воды,
Садится на коня казак молодой.
Нежно прощается он с дивчиной,
Еще нежнее – с Украиной.

А вот первый куплет украинской песни:

Гей, десь там, де чорні води,
Сів на коня козак молодий.
Плаче молода дівчина,
Їде козак з України.

Залеский, поэт куда более известный и значительный, чем Падура, тоже предпочитал писать о временах украинско-польского единства: о Хотинской битве, о славном походе гетмана Сагайдачного на турецкий Синоп или, обращаясь ко временам более поздним, сочинял в Париже «Думку Мазепы».

Северин Гощинский в своей поэме «Каневский замок» (1828) пошел намного дальше, едва ли не оправдав злодеяния Колиивщины. Он увидел в чудовищных преступлениях гайдамаков жестокое, но по-своему справедливое восстание против злодеяний польской шляхты.

Кто изнемог под игом панских пут
И кто работал на панов годами,
А сам и мерз, и голодал как пес,
Тот, кто не раз утрату перенес,
Кто совершить задумал дело мести,
Чтоб позже с наслаждением вздохнуть,
Того я заклинаю – будем вместе![783]

(Перевод С. Свяцкого )

Это польское украинофильство вышло за пределы литературных кружков и светских салонов. В 1832 году польский эмигрант Тадеуш Кремповецкий называл Наливайко и Павлюка, вождей первых казацких восстаний, «новыми спартанцами» и признавал историческую вину польской шляхты перед украинским народом[784].

Польский эмигрант Якуб Яворский в Париже будет с тоской вспоминать песни чумаков, настоящих украинских чумаков – бритоголовых, с длинными чубами, которые они закручивали за уши. Чумацкие песни были этому поляку милее парижской оперы[785]. Украина для него – родная страна[786]. Он призывает шляхтичей оставить свою спесь и наконец увидеть в украинском крестьянине брата. Разумеется, Украина для пана Яворского – часть будущей Польши.

Некоторые шляхтичи заводили дружбу с украинцами, может быть, вполне искренне, может быть – с расчетом. Известный нам Сигизмунд Сераковский, видимо, лишь притворялся украинофилом в беседах с Костомаровым и Шевченко. Но нет никаких основания подозревать в неискренности Богдана Залеского, который дружил с Николаем Васильевичем Гоголем и стал ему столь близким человеком, что Гоголь даже писал ему на украинском. Как известно, записка Залескому – единственный текст Гоголя, написанный полностью украинской мовой[787].

Н. В. Гоголь – Ю. Б. Залескому, Париж, вторая половина февраля 1837 года: «Дуже – дуже було жалко, що не застав пана земляка дома. <…> Дуже, дуже блызькый земляк, а по серцю ще блыжчый, чим по земли. Мыкола Гоголь»[788].

Для Гоголя, который уже шесть лет как оставил фамилию «Яновский», дружба с польским поэтом-украинофилом и с его другом, великим Адамом Мицкевичем, была эпизодом. Зато Тараса Шевченко с поляками связывали отношения долгие, запутанные и сложные. Казалось бы, автор «Гайдамаков» и «Тарасовой ночи» должен был быть закоренелым полонофобом. Между тем среди знакомых и даже хороших друзей Шевченко было немало поляков. Многие образованные поляки если и не читали «Кобзаря», то были наслышаны об этой книге. Когда Тарас Шевченко представился польскому писателю Юлиану Белина-Кенджицкому, тот сразу же переспросил:

– Тарас Шевченко, автор «Кобзаря»?

По словам польского писателя, они с Шевченко стали «сердечными друзьями». Шевченко в то время упрекал Николая Костомарова в излишнем недоверии к полякам и даже называл его «дурнем»: «Слушай, ты хочешь построить новую жизнь руками славян, а сам боишься говорить об этом с поляком. С кем же ты, чёрта лысого, собираешься эту жизнь строить?»[789] Дело было в 1846 году, когда уже появилось Кирилло-Мефодиевское братство.

Ближе всего Шевченко сошелся с поляками во время своей солдатской службы в Оренбургском крае. Среди солдат встречались польские революционеры и повстанцы. Для Шевченко они были товарищами по несчастью. Люди грамотные, нередко широко образованные, поляки с интересом смотрели на украинского поэта и художника, который, как и они, пострадал за бунт против России и ненавистного российского императора. Бунт Шевченко был литературным, но слова иногда весят больше бомб и снарядов. В Оренбургском крае была целая польская община, состоявшая не только из ссыльных и разжалованных в солдаты, но и из свободных людей, в том числе чиновников. Неформальными лидерами этой общины на рубеже сороковых и пятидесятых годов XIX века были чиновник Аркадий Венгжиновский и доминиканский монах Михаил (Михал) Зелёнка, которого поляки называли «префектом». Оба были в числе хороших знакомых Шевченко[790]. В 1849-м Шевченко познакомился с польским историком и художником Брониславом Залеским. Они долго дружили и переписывались, а Залеский даже хлопотал в Москве за Шевченко, пытался пристроить в «Русский вестник» его повести, пока сам автор еще служил солдатом в гарнизоне Новопетровского укрепления[791].

Шевченко было запрещено писать и рисовать, но он все-таки рисовал, а поляки помогали пересылать эти рисунки на Украину, где их продавали, а деньги пересылали художнику.

20 августа 1857 года Томаш Зброжек, польский врач, окончивший Киевский университет, вписал в дневник Шевченко возвышенное обращение на польском языке, где называл поэта «святым народным пророком-мучеником Малороссии»[792]. Первый польский перевод «Гайдамаков» появился в 1860 году[793], через девятнадцать лет после первого издания. Переводчиком стал Леонард Совиньский; сын польского шляхтича и украинской крестьянки, он стремился «подать дружескую руку» украинским писателям[794]. В 1862 году Антоний Гожалчиньский выпустил в Киеве первый том «Переводов малороссийских писателей» на польский язык, посвященный творчеству Тараса Шевченко. «Украинская поэзия, которая начала новую нашу эру, не может быть нам безразлична», – писал Владислав Сырокомля в предисловии к своему переводу «Кобзаря»[795]. Этот перевод и сейчас хорошо известен польскому читателю. Переводчик работал над ним последние годы жизни. Издание вышло в Вильно уже в 1863 году, спустя несколько месяцев после смерти Сырокомли[796]. (Для сравнения, «Тараса Бульбу» перевели на польский язык только в 2001 году (!), причем переводчик издал его за свой счет![797]) С друзьями-поляками Тарас Григорьевич не порывал до конца дней, на похоронах Шевченко в Петербурге было очень много поляков[798].

Дружба с поляками была так заметна, что солдат Андрий Обеременко, украинец, с которым Шевченко решил подружиться как с соотечественником, сначала относился к Тарасу Григорьевичу настороженно: «Я сам вижу, что мы свои, но не знаю, как к вам подступиться, потому что вы всё или с офицерами, или с ляхами. Как, думаю, к нему подойти. Может быть, он и сам какой-нибудь лях…»[799] Обеременко был из того же Звенигородского повета[800], что и Шевченко, общение соотечественника с поляками показалось ему неестественным, странным. Да и сам Шевченко временами словно стеснялся своих польских знакомств. В разговорах с друзьями-украинцами он, случалось, отзывался о поляках подчеркнуто грубо. Приведу только два высказывания, записанные его другом, украинцем Ф. М. Лазаревским. Переводить не стану, чтобы не лишить слова Шевченко выразительности и экспрессии, которые так присущи его украинскому. На вопрос: «Где ты был?» – Шевченко отвечал: «Та оці проклятущі ляхи заманили мене до себе, та й не випускали». Однажды он принес Лазаревскому свой портрет и попросил: «Візьми ти у мене, Христа ради, оцей портрет, хотілось би, щоб він зостався у добрих руках, а то поганці ляхи виманять його у мене. Усе пристають, щоб я їм оддав»[801].

Шевченко чувствовал какую-то грань, где дружба с поляками становилась неприемлемой. В Орской крепости Шевченко написал свое знаменитое «К полякам» («Полякам»), где, совершенно в духе «украинской школы», прославляет прекрасное время, когда козаки братались с «вольными ляхами» и жили весело. Но далее Шевченко вспоминает проклятую унию и ксёндзов, что разрушили идиллию Речи Посполитой, начали угнетать несчастную Украину.

Прийшли ксьондзи і запалили
Наш тихий рай[802].

Это был своего рода водораздел. Поляки в то время оставались в большинстве своем добрыми католиками, а католичество было одной из основ польской идентичности.

Почти все поэты и прозаики «украинской школы», дожившие до ноября 1830 года, стали повстанцами. Так, Северин Гощинский принял участие в знаменитом нападении на Бельведерский дворец. Воевал тогда и Тимко Падура. Большинство же украинцев выступили против поляков, или сохранили нейтралитет, дружественный для правительственных войск.

Образованные украинцы «украинскую школу» не приняли. Необразованные о ней не знали. Малороссийская критика находила, что песни Тимко Падуры «приторны и неестественны»[803]. Пантелеймон Кулиш считал «украинскую школу» только «шляхетской забавой»[804]. Польский писатель Франтишек Равита (Гавроньский) уже в конце XIX века на страницах «Киевской старины» вынесет «украинской школе» свой приговор: «…польское общество на Украине, всеми силами старавшееся подавить историческое козачество и, в конце концов, успевшее в этом <…> одев труп побежденного врага в козацкую одежду, забавлялось им, забавлялось мечтами, что труп этот в широких шароварах, синих полужупанах, с “оселедцем”, вернется к жизни…»[805]

В 1886 году в глубокой старости умер Юзеф Богдан Залеский. Иван Франко посвятил ему эссе. Украинский поэт написал о польском поэте очень строго, даже зло, как украинец о поляке, реалист о романтике. Обширная поэма Залеского «Duch od stepu » («Дух степи») для Франко только «бессвязная фантасмагория, написанная будто в самом деле под влиянием гашиша. Воспоминания о собственной жизни и воспоминания о мировой истории за последние полторы тысячи лет, Украина и польское мессианство – всё смешалось в этой поэме…»[806] Но именно в таком фантастическом мире только и могла существовать романтическая полонофильская Украина, бесконечно далекая от исторической реальности: «Сон, мифология, видения!» И даже украинская мифология в мифологической Украине Залеского тоже вымышленная или переделанная самым диковинным образом. Например, враждебные людям русалки вместо того, чтобы защекотать до смерти, питают лирического героя «молоком дум и нектаром цветов»[807]. В романтическом мире Залеского воплощалась польская, шляхетская идея: «Основное направление песен Залеского остается одним и тем же: Украина для Польши»[808], – писал Иван Франко.

«Украинская школа» дошла до своего естественного предела. Чтобы стать для украинцев своими, польские писатели должны были сделать еще шаг.

В конце пятидесятых – начале шестидесятых годов XIX века на Украине появились польские интеллектуалы, которые заговорили по-украински, начали переходить из католичества в православие[809] и отказались считать Волынь, Подолию и Киевщину польскими землями. Поляки насмешливо прозвали этих людей «хлопоманами», подчеркнув презрение и к этим «ренегатам», и к самим украинцам. «Хлопоманы» были демократами и врагами крепостничества, верили в прогресс и просвещение – разумеется, в просвещение на народном, то есть украинском языке. Образ жизни польской шляхты они признали чуждым «нашему народу». Поляки традиционно называли словом «narod » шляхту, для «хлопоманов» «народом» были украинские крестьяне.

Моментом истины, как и в 1830–1831-м, стало новое польское восстание. В 1863 году в Киеве несколько молодых поляков отказались от поддержки восстания, как чуждого народу. Самый известный из «хлопоманов», Владимир Антонович, еще в 1862-м публично отказался от польской идентичности, опубликовав в украинском журнале «Основа» статью «Моя исповедь»: «…отречься от своей совести, или оставить ваше общество: – я выбрал второе, и надеюсь, что трудом и любовью заслужу когда-нибудь, что украинцы признают меня сыном своего народа, так как я всё готов разделить с ними. <…> Я перевертень,  и я горжусь этим, так точно, как я гордился бы в Америке, если б стал аболиционистом из плантатора…»[810]

Антонович станет знаменитым историком, создаст в Киевском университете собственную научную школу. Среди учеников киевского профессора будут известные историки Петр Голубовский, Митрофан Довнар-Запольский и сам Михаил Грушевский. Всю вторую половину XIX века «хлопоманы» будут играть важную роль в украинском национальном движении. Лингвист Павел Житецкий станет доказывать древность украинского языка, этнограф Павел Чубинский напишет текст будущего гимна «Ще не вмерла Украина».

Украинские националисты относились к «хлопоманам» настороженно, русские их прямо считали врагами. Михаил Катков был убежден, что имеет дело с новой «польской интригой»: поляки, не преуспев в полонизации Юго-Западного края, решили расколоть единый русский народ и придумали украинцев[811]. На самом деле «хлопоманов» уже вряд ли можно считать поляками. Польское украинофильство и «хлопоманство» расслоились, как вода и масло: поэты «украинской школы» сохранили верность польскому национализму и католической вере, немногочисленные «хлопоманы» (Антонович, Рыльский, Житецкий) слились с украинской нацией и украинским национальным движением.

«Згине ляцька земля, згине!»

Поки Рось зоветься Россю,
Дніпро в море ллється —
Поти серце українське
З панським не зживеться[812].

Пантелеймон Кулиш

Современный русский читатель наверняка знает о давней русско-польской вражде, которая тянется из века в век. И две страны продолжают вспоминать о преступлениях прошлого, даже как будто растравляют старые раны. Но эта вражда меркнет перед враждой украинско-польской. Сколько украинских песен и дум посвящено ей, сколько народных пословиц и поговорок, сколько томов исписано исследователями украинско-польских войн!

В конце XVI – начале XVII веков бо́льшая часть старой западнорусской знати перешла в католичество и быстро полонизировалась, а крестьяне и козаки сохранили верность православию. Так сложилась страшная система: землевладельцы, паны, рыцари – поляки-католики, их крестьяне (посполитые) – православные украинцы. Национальная вражда удваивалась, даже утраивалась враждой социальной и религиозной. Вместо одной смертельной болезни общество поразили сразу три.

Иезуит Фома Млодзяновский еще в XVII веке обратил внимание, что различия между двумя народами проявились даже в символике праздника: Пасху, светлое Воскресение Христово, поляки называют «Wielka-noc » («Великая ночь»), а русины – «Велик-день». Получается, что «у поляков ночь, то у русинов день»[813].

Французский инженер Гильом де Боплан писал, что польская знать «живет словно в раю, а (украинские. – С . Б .) крестьяне пребывают как будто в чистилище». По его словам, положение этих крестьян «гораздо хуже, чем положение каторжников на галерах»[814]. «Польские помещики во сто крат хуже русских»[815], – как о вещи общеизвестной напишет уже в веке XIX Александра Смирнова-Россет.

Власть польских панов была такой, что против нее бунтовали даже крестьяне-католики из «коренной Польши». В 1846 году в Западной (польской) Галиции началось крестьянское восстание. Повстанцы были так озлоблены, что отрезали головы своим панам и приносили австрийским чиновникам, рассчитывая получить награду.

Просвещенные люди, поэты «украинской школы», вспоминавшие времена шляхетско-казачьего боевого братства, были немногочисленны. Якуб Яворский с болью писал, как мало на Украине «нравственных и честных помещиков; почти все – тираны». Поэтому простой народ на Волыни, в Подолии и поднепровской Украине «ненавидит  своих панов за угнетение , и справедливо…»[816] А ведь это слова не врага, а настоящего польского патриота, который мечтал объединить поляков и украинцев в общей борьбе за свободу. Но другие поляки смотрели на украинцев совсем иначе. Даже их забота о простых людях иногда принимала оскорбительные для человеческого достоинства формы. Пантелеймон Кулиш записал историю о том, как «базиляне» (василиане, монахи одного из униатских орденов[817]) учили украинских детей «вере по-польски». Усердных поощряли. Мальчику или девочке в награду за успехи раздавали крестики или пятачки. Однажды жена старосты спросила одного мальчика: «На что тебя создал Бог?» Тот ответил: «Работать на панов». Ответ так понравился польской даме, что она подарила мальчику целый серебряный злотый[818]. Такие взгляды напоминают кастовую систему Индии. Раболепие воспитывалось у «хлопов», которые отличались от панов и религией, и национальностью. Когда Тарас Шевченко впервые пришел в гости к Ивану Сошенко, тот протянул ему для знакомства руку. Шевченко «бросился к руке и хотел поцеловать»[819]. Видимо, это был результат долгого «воспитания» в доме Энгельгардтов, где господствовали именно польские порядки. В глазах крепостного Шевченко Сошенко, бедный вольнослушатель Академии художеств, тоже был паном.

Через семьдесят лет Анна Ахматова застанет еще эти нравы: «Я сама видела, – говорила она Лидии Чуковской, – как едет управляющий в красных перчатках и семидесятилетние старухи его в эти перчатки целуют. Омерзительно!»[820] Ахматова противопоставит этих несчастных украинских селян русским крестьянам Тверской губернии, где не было и следов подобного раболепия.

Даже князь Долгорукий, вообще-то не любивший украинцев, невольно их пожалел, когда насмотрелся на польский произвол. Он возмущался, почему шляхтич, нередко самозванный, «нигде лично не служит», а только «тиранит и разоряет малороссиян природных»[821].

Такие взаимоотношения между панами и «хлопами» были вообще характерны для восточных кресов. Фаддей Булгарин, сам польский шляхтич, признавал, что положение крестьян в Белоруссии и Литве «было гораздо хуже негров»[822].

Даниэль Бовуа нашел в Центральном государственном историческом архиве Украины 26 дел за 1837–1840 годы (материалы Киевской уголовной палаты), где поляки (хозяева имений и экономы, то есть управляющие) почти безнаказанно убивали украинских крестьян. Приведу только три примера:

16 декабря 1837 года эконом Л. Вежбовский «избил двух больных крестьян». Один крестьянин умер. Вежбовский был наказан месяцем ареста и церковным покаянием.

11 марта 1838 года землевладелец «Т. Тушинский до смерти забил одного из своих крепостных». Убийцу оправдали.

24 января 1840 года некто Гурский, эконом в имении Браницких, «убил двух старушек». Наказание было потрясающим: три дня ареста и запрет исполнять обязанности эконома.

В Российской империи долгие десятилетия ничего не менялось, по крайней мере до отмены крепостного права и разгрома польского восстания 1863 года. В соседней Австрийской империи и крепостное право отменили раньше, и гражданских свобод было больше, но польско-украинская вражда, социальная и этническая, была там столь же непримиримой.

Украинский писатель Василь Стефаник родился и вырос во второй половине XIX века. В австрийской Галиции существовали украинские начальные школы, но украинская гимназия была всего одна – во Львове, поэтому большинству желающих продолжать образование предстояло поступить в польскую гимназию. В одной из таких гимназий в городе Коломые и начал учиться Стефаник, сын богатого украинского крестьянина. Преподавали – поляки, большинство гимназистов составляли тоже поляки. И учителя, и ученики просто глумились над немногочисленными крестьянскими детьми, которых заботливые родители отдали обучать наукам, совсем не полагавшимся для «хлопов». Однажды учитель прямо сказал Василю: «Ступай, хам, свиней пасти!» Класс, разумеется, хохотал[823]. Другой учитель как-то поднял указкой подол крестьянской рубашки Василя, показав всему классу голую поясницу «хлопа», который даже одеться толком не умеет. И снова ученики хохотали над украинским мальчиком[824].

Не удивительно, что украинцы по обе стороны границы ненавидели поляков и радовались их военным и политическим неудачам. Так было и после поражения Костюшко в 1794-м, и в 1831-м, и в 1863-м.

Котляревский, описывая пекло в своей «Энеиде», нашел там местечко и для панов. Об их грехах рассказано кратко и точно.

Панів за те там мордували.
І жарили зо всіх боків,
Що людям льготи не давали.
І ставили їх за скотів.

Панов за то и мордовали,
И припекали в свой черед,
Что людям льготы не давали,
На них смотрели, как на скот.

Панами, конечно, могли быть и русские, и малороссияне, ведь поэт жил в Российской империи, на Полтавщине. Но польские землевладельцы господствовали на всем правобережье Днепра (не считая земель Новороссии), они пановали и в австрийской Галиции, а на Левобережье память о панах-поляках держалась еще долго – благодаря переселенцам с правобережья Днепра и народным песням, что передавали из уст в уста. Речь не только о народных думах, но даже о легкомысленных женских песенках вроде этой:

Не тупай, не тупай, ляшку, ногою:
Не ляжу, не ляжу, спати зъ тобою,
А хоть и ляжу, – не поцiлую,
До свого серденька не примилую…[825]

Поляк в кунтуше и конфедератке был комическим персонажем украинского вертепа. Он танцует краковяк со своей женой, хвастается перед нею, но убегает, едва заслышав песню запорожца:

Та не буде лучше,
Та не буде крашче,
Якъ у нас, на Украинi!
Що немае жида,
Що немае ляха[826].

Самые бедные, беспоместные шляхтичи, чье материальное и социальное положение уже не отличалось от положения селян или дворовых людей, сохраняли польский гонор. Пан Погорельский, нищий столетний старик из Гарного Луга, вспоминал, как хорошо было раньше, при крепостном праве: «…была еще настоящая шляхта… Хлопов держали в страхе… Чуть что… А! сохрани боже! Били, секли, мордовали!.. <…> даже бывало жалко, потому что не по-христиански…» Стариковские жалобы заканчивались, как и полагается, обличением нынешнего времени, когда мужики уже сами принялись бить родовитых шляхтичей: «Да что тут говорить: последние времена!»[827]

Презрение к «хлопам» распространялось и на украинское казачество, даже в те времена, когда козацкие и польские рыцари сражались под знаменами Речи Посполитой. Польский жолнер, «не признавая в самом почетном и заслуженном козаке шляхетского достоинства, которым сам он гордился, упорно стоял на том, что всякий козак есть хлоп…»[828] – писал польский историк и писатель Михал Грабовский. Но тем страшнее были восстания, когда посполитые и козаки вместе шли убивать своих угнетателей.

Первые восстания (сначала козацкие, потом уже всенародные) начались уже в конце XVI века, а в 1648 году Богдан Хмельницкий поднял восстание, превратившееся в настоящую революцию. Блестящие военные успехи вскружили голову. После победы при Пилявцах народ требовал от Хмельницкого похода на Польшу. Причем похода даже не завоевательного – истребительного: «Пане Хмельницкий, веди на ляхив, кинчай ляхив!»[829]

Ненависть к ляхам была так велика, что на переговоры с козаками король благоразумно присылал не поляков, а литовцев (пусть и полонизированных) и православных русинов, сохранивших верность Речи Посполитой. Так, Адам Кисель, один из последних православных магнатов, не раз вел переговоры с Хмельницким от имени короля Речи Посполитой. Во время переговоров в Белой Церкви в 1651 году козаки похвалили предусмотрительность короля. Мол, знал кого послать. Кисель – наш, русин, литовцы всё же не ляхи. А если б настоящие ляхи вздумали приехать, «так уж бы не вышли отсюда!»[830] Еще раньше, во время переговоров в Зборове в 1649 году, козаки дружески советовали Киселю и его товарищам: «Отрекитесь-ка вы, добрые православные паны, от ляхов и останьтесь с нами, козаками. Згине ляцька земля, згине, а Русь буде <…> пановати!»[831]

Война приобрела крайнее ожесточение, в особенности после поражения козацкого войска под Берестечком. Войска Иеремии Вишневецкого отправились в карательный поход на Украину, но земля горела у них под ногами: крестьяне не щадили ни собственных домов, ни полей жита и пшеницы – всё сжигали. Поляки буквально питались жареным зерном.

Не удивительно, что как раз в это время (1651–1652) появилось анонимное польское сочинение под названием «Размышления о нынешней казацкой войне». Причину войны автор сочинения видел в иррациональной ненависти русинов к полякам и польскому государству: «Руський народ издавна стал испытывать смертельную ненависть к ляхам и, наследуя ее, в ней находится и поныне; она разгорается при наименьшей возможности и настолько крепнет, что Русь предпочла бы <…> терпеть иго турка или любого другого тирана, чем спокойно и счастливо жить в свободной Речи Посполитой»[832].

Легендарный полковник Иван Богун, известный своим военным искусством, не принял Переяславской Рады. Но даже он предпочитал воевать против поляков, а не против «москалей». Во время похода Яна Казимира против русского уже левобережья Днепра Богун был в польском войске, но вел тайные переговоры с московскими воеводами. Богун будто бы предлагал помочь московским войскам: ударить на ляхов с тыла, – но был разоблачен и расстрелян поляками.

Во время русско-польской войны козаки нередко проявляли большую ненависть к врагу, чем русские, хотя в ту пору «москали» тоже были народом суровым, если не сказать сильнее. Но в 1655-м при взятии Люблина, по свидетельству современника, на которое опирался Костомаров, у «москвитян» «господствовали умеренность и порядок», козаки же «один другого старались превзойти в зверстве. «Казалось <…> сами фурии вселились в них»[833]. В монастыре св. Бригитты козаки устроили резню: «монахинь убивали или продавали как животных»[834].

Поляки отличались не меньшей жестокостью. Стефан Чарнецкий, один из самых известных героев того времени, взял Суботов, где были похоронены Богдан Хмельницкий и его сын Тимош. Поляки выкопали и сожгли их останки. Не щадили мертвых и тем более не щадили живых. Это время – от смерти Хмельницкого в 1657-м до разрушения Чигирина (первой гетманской столицы) в 1678 году – принято называть звучным словом «Руина». К концу Руины прежде богатые и густонаселенные земли Поднепровья обезлюдели. Нивы заросли сорняками, превратившись снова в степи, а место селянских хат и панских дворцов заняли стада оленей, сайгаков и волков. Летопись Самуила Величко рассказывает о печальном запустении некогда изобильной страны, где много костей человеческих, «сухих и нагих», покрыты одним только небом. Как пишет украинский историк Наталия Яковенко, Руина закончилась потому, что «убивать друг друга было уже некому»[835].

Когда украинские крестьяне и польские паны вновь заселят правобережную Украину, фастовский полковник Семен Палий взбунтуется против Польши и захватит добрую половину Киевского и Брацлавского воеводств. На Волыни тем временем начнется новое восстание. Крестьяне снова будут нападать на панские дома и замки и собираться в козацкие полки.

В 1704–1705 годах гетман Мазепа по приказу Петра I занял своими войсками правобережную Украину. Целью похода была поддержка союзника Петра, саксонского курфюрста и польского короля Августа Сильного. Поляки свергли его и избрали своим королем Станислава Лещинского, ставленника шведов. Но козаки Мазепы не делали различий между сторонниками Августа и Станислава. Те и другие были просто ляхами, с которыми козаки поступали по-своему. Поэтому даже сторонники Августа бежали от таких союзников, «как от Орды»[836]. Один казацкий полковник издевался над пленным шляхтичем: «Вы, ляхи, были когда-то нашими господами, а мы вашими холопами. Но тогда вы были храбры, а теперь у вас храбрости стало столько, сколько у старой бабы <…> Если вы не исправитесь, то мы вас всех за уши возьмем и кожу с вас сдерем»[837].

Впрочем, поляки все-таки оказывали войскам Мазепы сопротивление: «Ляхи нас не терпят», – писал гетман царю Петру и рассказывал, как поляки нападают на малороссиян, размещенных по зимним квартирам[838]. Гетман, которого со времен Костомарова принято считать полонофилом, писал о поляках так: «неистовые и неправдивые, но злопоносные и ненавистные люди»[839].

Два в общем-то близких славянских народа, веками жившие в одном государстве, вступили в просвещенный XVIII век. Для них этот век будет отмечен гайдаматчиной[840]. Небольшие (иногда человек шесть, иногда – сотня и больше) отряды гайдамаков нападали на польские имения, забирали деньги, оружие. Хозяев могли убить, а могли отделаться издевательствами: связывали, стреляли над их головами из пистолетов, всячески оскорбляли, разбивали горшки с молоком, топтали цыплят, выбрасывали масло собакам. Последнее делалось отнюдь не из любви к животным, но так они, гайдамаки (нередко они называли себя и «козаками»), могли показать свою силу и свое презрение к «ляшкам»[841]. Обычно эти грабители не таились и отмечали удачный набег пиром в соседней корчме. Сил усмирить их у Речи Посполитой не хватало.

По второму и третьему разделам Речи Посполитой Поднепровье, Подолия и Волынь перешли под власть России. Идеологом второго раздела считается действительный тайный советник и второй член коллегии иностранных дел Александр Безбородко. Он был малороссиянином из козацкого рода. Малороссиянином был и покоритель Варшавы Иван Паскевич. Режим, установленный князем Варшавским, поляки еще долгое время поминали недобрым словом. Вольно или невольно, российская имперская власть не раз использовала в борьбе с поляками верных малороссов.

В 1863 году селяне правобережной Украины сами ловили польских повстанцев и убивали их с особенной жестокостью. Поляки в Житомире пересказывали друг другу истории про мужиков, которые живьем зарыли пленных панов в землю, но русские войска успели откопать и спасти этих живых покойников[842].

Практика использовать малороссиян против поляков прижилась. При этом власти империи тонко разбирались в раскладе сил, направляя пыл и энергию украинских националистов против ляхов. Украинцы с особым усердием принимались за русификацию, стараясь отплатить ляхам за старые обиды. В этом отношении русские, очевидно, не могли сравниться с украинцами. «Он был великоросс, и потому в нем не было обрусительной злобы»[843], – писал Короленко о директоре Ровенской гимназии Долгоногове.

Н. А. Милютин, возглавлявший администрацию Царства Польского, приглашал на службу Николая Костомарова[844]. А ведь знаменитый историк некогда возглавлял Кирилло-Мефодиевское братство – украинскую националистическую организацию, пусть и очень умеренную. Костомаров не приехал, хотя его приглашал и старый товарищ по Кирилло-Мефодиевскому братству, Пантелеймон Кулиш. Получив должность в администрации Царства Польского, автор «Черной рады» и «Записок о Южной Руси» писал Костомарову в январе 1865 года: «Приезжайте, и восторжествуем над презиравшим наши права панством!»[845]

Часть VII

Еврейский мир

Старые знакомые

В гоголевское время на украинских землях жил народ, многочисленный, древний, очень далекий от русских и малороссиян и по своему происхождению, и по образу жизни.

Евреи – давние жители Восточной Европы. Они были хорошо известны уже в Древней Руси. В X веке в Киеве была еврейская община. В XI веке, при Ярославе Мудром, в городе построили «Жидовские ворота». Вероятно, был там и еврейский квартал. Возможно, то были эмигранты из Византии, бежавшие от гонений и насильственной христианизации еще в первой половине X века, при императоре Романе Лакапине, а возможно, пришли из Хазарии (происхождение хазарских евреев тоже предмет для научного спора). В любом случае евреи на Руси жили и занимали не последнее место в общественной жизни. Не случайно с иудаизмом полемизируют и «Повесть временных лет», и «Слово о Законе и Благодати»[846]. Св. Феодосий Печерский, если верить его житию, не раз спорил с иудеями. Былинный Илья Муромец боролся с «богатырем-жидовином». Интересен и феномен славянского перевода «Эсфири», одной из книг Библии, которую до IX века восточная церковь даже не включала в число канонических книг[847]. Первый славянский перевод этой книги появился именно на Руси. Сохранилось несколько списков XIV века, хотя оригинал (протограф) был, вероятнее всего, составлен раньше[848], возможно, еще до монгольского нашествия, то есть в эпоху Киевской Руси. «Эсфирь» посвящена истории еврейского народа, который должен был бороться за свое существование в многоэтничной персидской державе. Несмотря на литературные достоинства книги, христианина она могла скорее озадачить, зато пользовалась чрезвычайной популярностью у евреев. Самое интересное, что славянский перевод был сделан не с греческой Септуагинты[849], а или с еврейского (масоретского) оригинала, или с какого-то неизвестного греческого перевода, который, в свою очередь, был сделан именно с еврейского оригинала[850]. В славянском переводе нет тех позднейших вставок, что вошли в текст Септуагинты и вызвали недоверие даже у св. Иеронима, делавшего латинский перевод Библии (Вульгату). Перевод «Песни песней» также был сделан с еврейского оригинала[851].

Православные на Балканах, в Малой Азии и даже в Константинополе читали библейское Восьмикнижие[852], на Руси – читали именно Пятикнижие Моисея. Правда, его перевели не с оригинала, а с греческого перевода (Септуагинты), зато текст «русского Пятикнижия» был разделен на «недельные главы». Это иудейское деление. В синагогах каждую субботу читают фрагмент Торы (парашат ха-шавуа – «недельная глава, недельная порция»). Большинство восточнославянских списков Пятикнижия разделено именно на такие «недельные порции»: «Это деление славянских списков точно соответствует делению еврейских текстов и согласно с литургической традицией Вавилона»[853]. Так что контакты предков русских и украинцев с евреями были не бесплодны и вовсе не так однозначны, как представляется антисемитам.

Мы мало что знаем и о численности еврейского населения Киевской Руси, и о его судьбе после монгольского нашествия. Вероятнее всего, остатки этого населения были ассимилированы волной новых переселенцев – немецких евреев-ашкенази, которые, спасаясь от преследований, покинули Германию в XIII–XIV веках и переселились в Польшу, под покровительство сильной тогда королевской власти. Земли Польши, а затем и Великого княжества Литовского стали для них новой родиной. Люблянская уния открыла евреям дорогу на Волынь, в Подолию, на Киевщину и на левобережье Днепра, где им позднее будет покровительствовать могущественный Иеремия Вишневецкий.

Козаки Богдана Хмельницкого и Максима Кривоноса полностью уничтожили еврейское население Левобережья и значительную часть евреев Подолии, Киевщины, Волыни: одних просто убили, других заставили бежать в Польшу. Русские власти вплоть до Екатерины II препятствовали возвращению евреев, так что их новая миграция на восток началась уже после разделов Речи Посполитой, когда Россия вместе с новыми землями получила и самую большую в Европе еврейскую диаспору. Полтава, Чернигов, Переяслав снова увидели сынов Израиля.

В гоголевское время еврейское население двух малороссийских губерний еще было незначительным. Зато в трех губерниях Юго-западного края (правобережной Украины) евреи были вторым по численности народом, уступая только малороссиянам. Особенно много евреев жило в губерниях Волынской и Киевской (соответственно, 10 и 9,7% населения), несколько меньше в Подольской – 6,8%, причем их численность быстро росла. В те времена многодетны были и русские, и украинцы, но евреи опережали всех[854].

Владимир Измайлов писал, будто нигде в России нет столько евреев, сколько в Киеве: «Они встречаются на улицах; улицы населены их домами; дома наполнены ими»[855]. Вероятно, это большое преувеличение. Просто евреи резко выделялись на фоне других жителей – русских, малороссиян, поляков. Они были активны и энергичны. Стоило Алексею Левшину приехать в Киев, как его чуть ли не через десять минут окружили пятнадцать евреев и начали наперебой предлагать свои товары[856].

Малороссийский художник Аполлон Мокрицкий нашел, будто «в Житомире половину населения составляют евреи»[857]. Ровно представился Костомарову «иудейским городком»[858]. «Евреев пропасть, да где их нет?»[859] – запишет князь Долгорукий, в 1810 году приехавший в Корсунь. «Какое множество здесь жидов! Просто ужас!» – восклицает Иван Аксаков. Это слова из его письма, отправленного Иваном Сергеевичем 29 сентября 1855 года из Умани. Той самой Умани, где всё еврейское население было вырезано по меньшей мере дважды – во время Хмельнитчины в 1648-м и при взятии Умани гайдамаками Зализняка и Гонты в 1768-м.

Еще в XVIII веке евреи в Англии и Германии начали отказываться от своего традиционного, довольно замкнутого образа жизни. Они стали носить парики и модное европейское платье, учить английский, французский, немецкий, чтобы не только вести дела, но и общаться с европейцами на их языке, читать их газеты и книги. Немецкий еврей Мозес (Моисей) Мендельсон к ужасу консервативных соплеменников перевел Тору на немецкий язык. В Берлине открылась «вольная еврейская школа», где учили светским наукам, необходимым современному человеку. Один из учеников Мендельсона, Давид Фридлендер, дошел до того, что потребовал перевести богослужение в синагоге на немецкий язык и «вычеркнуть из молитвенника упоминание о Сионе и Иерусалиме»[860]. Своим отечеством он считал Германию, точнее – Прусское королевство, а не далекую, населенную арабами Палестину.

Совсем по-другому жили евреи в Российской империи. Дело не столько в отсталости, сколько в исторической памяти. Хмельнитчина заставила польских евреев задуматься о конце света. Казалось, что хуже уже не будет и скоро надо ожидать прихода Мессии. И Мессия пришел, но, как это и бывает в таких случаях, оказался обманщиком[861]. Саббатай Цеви обещал восстановить Иерусалим и весь Израиль, а сам, в конце концов, перешел в ислам и под именем Мухаммад-Эфенди стал привратником султанского дворца в Адрианополе[862]. Другой лжемессия, Яков Франк, перешел в христианство, приняв имя Иосифа. Правда, польские христиане своим его не признали и даже посадили в тюрьму, откуда его освободила русская армия. Последние годы жизни этот «пророк» провел в Германии, где носил титул «барона Оффенбахского»[863].

Евреи, разочаровавшись в скором избавлении от несчастий, снова погрузились в изучение Талмуда. Религиозность евреев Восточной Европы, их возвращение к священным книгам, говорили вовсе не о застое или упадке национальной мысли. Напротив, XVIII век принес еврейскому народу новое религиозное учение – хасидизм. Его проповедовал чудотворец Израиль Бешт (Исраэль бен Элиэзер Баал-Шем-Тов). Он жил в Галиции и Подолии, исцелял больных, проповедовал на рынках и площадях местечек. У Бешта нашлось много последователей, в основном – среди экспансивных и мистически настроенных людей, а таких было много. Хасидизм особенно быстро распространялся на Западной Украине: в Подолии, на Волыни и на правобережье Днепра. Против хасидов выступили евреи-традиционалисты – «миснагиды»[864], так что духовная, интеллектуальная борьба хасидов с миснагидами продолжалась много десятилетий. Но стороннему наблюдателю она была почти неизвестна и неинтересна. Русские и украинцы не слишком различали тех и других. Для них и те и другие были просто «жидами», «христопродавцами».

В осажденной крепости

Причину юдофобии определил и сформулировал автор книги «Эсфирь», написанной между серединой V и последней третью II веков до нашей эры: «Есть один народ, рассеянный по всем областям твоего царства среди других народов. Законы у этих людей совсем не такие, как у прочих народов»[865]. Евреи жили в своем мире, как в окруженной врагами крепости. История не раз подтверждала эти опасения. На Украине еще были живы свидетели Колиивщины, уцелевшие от гайдамацких ножей. Евреи Северо-Западного края тоже не могли жить спокойно, ведь и поляки, белорусы, литовцы не были им друзьями: «Ненависть к жидам в литовском крестьянине сильнее всех других страстей»[866], – писал Фаддей Булгарин.

Со своей стороны, евреи в большинстве своем не стремились к ассимиляции, интеграции, «просвещению». Еще в начале 1860-х многие считали, будто учить даже русский язык – большой грех. Русским и польским владели настолько, чтобы можно было вести деловые переговоры, не больше. Жители местечек в Подолии, на Волыни, в Полесье так редко сталкивались с гоями, что могли вовсе обойтись без чужих языков[867]. Общались друг с другом на идиш, а молитвы читали на иврите.

« – Ты жид? – спросил полковник.

– Нет, я немец, – отвечал мальчик.

– Врешь! Ты говоришь как жид, смотришь как жид…»[868] – восклицает один из героев романа Евгения Гребенки «Чайковский».

«Еврея очень нетрудно отличить от других национальностей по его своеобразному типу, так хорошо всем известному», – писал автор статьи о евреях Белоруссии, включенной в «Полное географическое описание нашего отечества»[869]. А ведь эта статья написана во времена, когда еврейская молодежь оставила многие обычаи предков и внешне сблизилась с европейцами. В гоголевское же время этнографические различия были и заметнее, и ярче, чем полвека спустя. Трудно было не обратить внимание на бытовую культуру евреев, их нравы, обычаи, традиции, стереотип поведения и даже внешний облик. Словом, на всё, что, если не считать религии, делало еврея евреем. Евреи даже без красного берета на голове или звезды Давида на рукаве резко отличались от представителей других народов. «Физиономия Еврейского племени довольно известна всякому образованному человеку», – писал Моисей Берлин, член-корреспондент Императорского общества истории и древностей российских при Московском университете в 1852 году[870].

Черта оседлости препятствовала переселению евреев в столицы, так что еврей в Петербурге или Москве был еще редким, едва ли не случайным гостем. И эти столичные евреи, как правило, одевались по-европейски, в то время как евреи черты оседлости носили традиционную одежду, резко выделявшую их: черный шелковый или атласный лапсердак с широким черным поясом, панталоны, высокие чулки, кожаные туфли и непременную ермолку – черную бархатную шапочку.

Как относились русские и малороссияне к своим соседям-евреям? Честно говоря, долго не решался написать эти строки. Но интересы исторической правды заставляют признать: многие, очень многие смотрели на евреев, на их быт, нравы и обычаи не только с неприязнью, но даже с брезгливостью.

Прежде всего еврей у русских часто ассоциировался с нечистотой. «Златополь – жидовское гнездо и утопает в черной грязи»[871], – вспоминала Александра Смирнова-Россет. Иван Аксаков писал, будто жилища евреев и сами евреи «пропитаны отвратительным запахом чеснока»[872]. Только нужда заставила Аксакова и его ополченцев «пробовать пищи еврейского приготовления»[873]. Михаил Максимович, профессор Московского и Киевского университетов, этнограф, историк, филолог, фольклорист, сравнивал евреев с воробьями, что, впрочем, тоже было оскорблением: «Известное дело, что для огородов, равно и для нив, находящихся возле степных садов, воробьи то же, что некогда для всей Украины были жиды, с которыми и сближает воробьев народное поверье»[874].

Князь Долгорукий в презрении и ненависти к евреям дойдет до крайности: «Народ сей везде одинаков: нечист, срамен и отвратителен; я говорю о Жидах самого низшего разбора: что их гаже в природе? Жаль, что они люди!»[875] – писал он. Впрочем, князь редко о ком, кроме русских, говорил доброе слово, полякам и «хохлам» тоже доставалось от него, но евреев он ставит ниже всех. Долгорукий сравнивает их в основном с существами из мира насекомых: в лучшем случае – с пчелами, но и с мухами, и с комарами: «здесь пропасть жидов и комаров»[876], – напишет он о Херсоне в 1810 году.

Шевченко, сын украинского крестьянина, всю жизнь не любивший панов, сойдется с потомственным русским аристократом именно в еврейском вопросе: «Пользуясь сим удобным случаем, я мог бы описать вам белоцерковский жидовский трактир со всеми его грязными подробностями, но фламандская живопись мне не далась, а здесь она необходима»[877].

Зло повседневное, зло общепринятое

Гоголь и Шевченко, два величайших гения украинского народа, не без оснований подозревались в антисемитизме. В начале XX века писатель, деятель сионистского движения Владимир Жаботинский будет потрясен тем, что Гоголь не удостаивает евреев даже ненависти. В «Тарасе Бульбе» Жаботинский найдет «какое-то изумительное, неразложимое презрение к низшей расе, не снисходящее до вражды»[878]. Гоголь весело описывает еврейский погром, смеется над сынами Израиля, что растеряли «все присутствие своего и без того мелкого духа» и прятались от козаков в бочках из-под горилки, в печках и «даже запалзывали под юбки своих жидовок». Суровые козаки бросают евреев в Днепр и смеются, видя, как болтаются в воздухе «жидовские ноги в башмаках и чулках».

По-видимому, еврейская тема вообще казалась Гоголю смешной, забавной. А. С. Данилевский вспоминал, как любил Николай Васильевич свою соседку, помещицу Александру Федоровну Тимченко, которую даже звал «сестрицей». А любил за то, что та «умела художественно изображать жида», представляла, как «жид пробует водку, подражала приему и голосу жидов»[879].

Между тем Гоголь относился к евреям ничуть не хуже многих своих современников – и русских, и малороссиян. В России первой половины XIX века (а на украинских землях России – тем паче) границы дурного и хорошего, допустимого и невозможного были совсем иными. После реформ Александра II, когда начнется «эмансипация» российского еврейства, совершенно переменится расстановка сил. Евреи станут не только банкирами, промышленниками, железнодорожными магнатами, но и адвокатами, врачами, журналистами. Интеллигентные русские коллеги просто не смогут смотреть на них так же, как смотрели во времена Гоголя и Шевченко. Слова, которые уже в конце XIX века будут восприниматься как свидетельство возмутительного, пещерного антисемитизма, в начале XIX века были не только допустимыми, но едва ли не общепринятыми.

Гоголевское время было сравнительно благоприятным для еврейского народа. Сильная российская власть уничтожила гайдаматчину, ликвидировала воинственное Запорожье. Страшный для евреев правобережной Украины 1768 год всё дальше уходил в прошлое. Новые погромы будут не скоро: в тридцатые – сороковые годы их еще трудно было предвидеть.

Российские власти хотели то обратить евреев в христианство, то перевести народ торговцев и финансистов в крестьянское сословие. Несмотря на эти бесполезные и вредные реформы, жизнь евреев в екатерининской, павловской, александровской и даже николаевской России была если не благополучной, то безопасной.

Но в глазах простого народа еврей оставался, как при Хмельницком или Гонте, «жидом поганым», «жидом проклятым», «жидом-богоубийцей». В иное время принадлежность к еврейскому народу сама по себе означала смертный приговор.

В мещанских, козацких, крестьянских хатах нередко висели изображения запорожца, играющего на бандуре неподалеку от повешенного вверх ногами еврея[880]. Народные песни прославляли вождя гайдамаков Максима Зализняка именно за борьбу против евреев:

Течут рiчки з всёго свiту до Чорного моря —
Минулася на Вкраiнi Жидiвская воля![881]

Даже просвещенный Николай Костомаров писал про «семитический мозг» еврея, который оказывался способнее славянского мозга «на всякие корыстные измышления»[882]. А Тарас Шевченко, близкий к народному восприятию «еврейского вопроса», горевал, что Сечь Запорожская «жидовою поросла» («Великий льох»), а Чигирин, славная гетманская столица, спит, «повитий жидовою» («Чигрине, Чигрине…»).

Русские путешественники отмечали если не всеобщую, то распространенную неприязнь к евреям на Украине. Измайлов писал, что евреи в Киеве хотя и многочисленны, и богаты, но крайне запуганы. Еврей снимает перед каждый христианином шляпу, а «христианин показывает уже ему свою благосклонность, есть ли отвечает на его вежливость тою же вежливостью». При этом «простой народ» евреев всячески бранит. Один офицер бросил еврею на городской заставе: «Ты распял Христа <…> злочестивый Иуда!»[883] И еврей не смел даже возразить, хоть как-то ответить на оскорбление. Русские дворяне, впрочем, относились к евреям не лучше: «…вообще народ довольно противный», – писал о евреях Иван Аксаков[884].

Еврея считали человеком a priori нечестным и/или, по крайней мере, корыстолюбивым. Смирнова-Россет во Франкфурте предложила Гоголю взять ее дорожный портфель «английского магазина», тот отказался. Тогда Россети пообещала: «Ну, так я кельнеру его подарю, а он его продаст этому же жиду, – а тот всунет русскому втридорога»[885].

А князь Долгорукий недоумевал, как евреи могли некогда стать избранным народом: «…невероятно, чтоб такой поганый и прокаженный народ был угоден Богу…»[886] Поэтому он согласился с мнением одного своего одесского собеседника, будто истинные потомки библейских евреев – это караимы из Константинополя («Караимские Жиды, Цареградские выходцы»), которые понравились ему гораздо больше, чем евреи-ашкенази, населявшие Украину.

В одном из рассказов, составивших тургеневские «Записки охотника», помещик Чертопханов застает в соседней деревне расправу над евреем. Выяснилось, что появился в деревне «жид какой-то». И стали его бить. За что же бить?

« – А не знаю, батюшка. Стало, за дело. Да и как не бить? Ведь он, батюшка, Христа распял!» – отвечает ему одна баба.

Чертопханов прекратил расправу и спас еврея. Тот отблагодарил великодушного барина, привел ему роскошного коня. Однако Чертопханов был не столько обрадован конем, сколько возмущен: “…паршивый жид смеет сидеть на такой прекрасной лошади… какое неприличие!”

– Эй ты, эфиопская рожа! – закричал он, – сейчас слезай, если не хочешь, чтобы тебя стащили в грязь!»[887]

Так что два славянских народа во многом сходились в оценке евреев. Но для русского человека еврей оставался фигурой почти экзотической, а для малороссиянина это был давний и нелюбимый сосед.

На переговорах с властями Речи Посполитой Хмельницкий и его товарищи выдвигали обязательное требование: выгнать с Украины всех евреев. Во взятом штурмом городе поляков еще могли пощадить, взять в плен, чтобы получить за них выкуп или передать татарам. «Жены шляхетские» просто становились «женами козацкими»[888]. Но евреям пощады не было. Спасались только те, кто решился перейти в христианство, но и они, разумеется, при первой возможности бежали с восставшей Украины в Польшу. Там их не любили, но хоть не убивали. Автор «Летописи Самовидца» констатировал: «И так на Украине ни одного жида не осталось»[889].

В Хмельнитчину евреи искали спасения в Польше. Во время Колиивщины – в Турции и России. Турецкие власти так же, как и российские, евреев в обиду не давали. Жаждал крови именно простой народ. Самый бескомпромиссный, жестокий антисемитизм был явлением народным, власти его не создавали и (долгое время) не провоцировали. Атаман гайдамаков Неживий и сотник Василь с негодованием писали российскому подполковнику Хорвату, что не нашли в местечке Крылов ни одного еврея, потому что все они бежали через российскую границу. Атаман и сотник удивлялись, почему «ваше высокородие оным погано-неверным врагам» оказывает свою милость, и просили выдать им всех евреев[890].

Польские шляхтичи, пользуясь услугами евреев, не только не скрывали своего презрения к ним, но и не видели ничего зазорного в том, чтобы оскорбить и обидеть еврея. Фаддей Булгарин рассказывает, как однажды его отец разгневался на богатого еврея-откупщика за то, что тот не снял перед ним шапку. Еврей работал на могущественного князя Кароля Станислава Радзивилла, известного больше под своим прозвищем «пане коханку» («любезнейший»), а потому решил позволить себе такую неслыханную «неучтивость»: не снял шапку даже в ответ на окрик: «Долой шапку, жид!»[891] За это шляхтич решил ему отплатить. Взял у князя в аренду фольварк (имение) и начал продавать водку вдвое дешевле, чем еврей. Еврей, понимая, что поляк своим демпингом его разорит, пришел мириться и предложил выкупить фольварк. Шляхтич согласился и подписал контракт, выгодный еврею. После этого пан Венедикт велел слугам выпороть своего делового партнера. Шестеро дюжих парней «влепили двести ударов кожаными постромками» бедному еврею. Полуживому, пан отдал-таки ему контракт, назвав произошедшее «уроком вежливости»[892]. Еврей пытался было пожаловаться князю Радзивиллу. Тот пригласил к себе пана Венедикта и потребовал объяснений. Когда поляк всё рассказал князю, «пане коханку» рассмеялся и по-своему «наказал» шляхтича: велел погостить недельку в своем роскошном Несвижском замке.

На таком фоне гоголевский Янкель, фигура трагикомическая и по-своему замечательная, кажется в высшей степени положительным образом. Он платит Бульбе добром за добро, рискует жизнью не только ради денег Тараса, но и благодарит человека, который хоть и оскорбляет его последними словами, но всё же не делает зла.

В его же уста вкладывает Гоголь и такой монолог: «Схватить жида, связать жида, отобрать все деньги у жида, посадить в тюрьму жида! Потому что всё, что ни есть недоброго, всё валится на жида; потому что жида всякий принимает за собаку; потому что думают, уж и не человек, коли жид!»[893]

«Жид», оказывается, тоже человек… Такие «прозрения» случались и с автором кровавых «Гайдамаков». Спящая еврейка-красавица («гарна нехрещена») у Шевченко «як квіточка в гаю» («как цветочек в роще»). Сюжетом стихотворения «У Вiльнi, городi преславнiм…» («Во граде Вильно достославном») стала романтическая история любви графского сына и еврейки.

Улюбилося, сердешне,
Було молодеє,
У жидівку молодую
Та й думало з нею,
Щоб цього не знала мати,
Звичайне побратись,
Бо не можна ради дати,
Що то за проклята!
Мов змальована, сиділа
До самої ночі
Перед вікном і втирала
Заплакані очі[894]…

Он влюбился не на шутку,
Был молод, сердешный,
Выбрал юную еврейку
И хотел, конечно,
Тайну соблюдая,
На красавице жениться.
Вот была какая
Та еврейка. Всё сидела
До глубокой ночи
Пред окном и утирала
Печальные очи…

(Перевод В. Бугаевского )[895]

И все-таки гениальные прозрения гениальных художников не меняли общего отношения к евреям, которое проявлялось и в жизни, и в литературе. Писатель среднего уровня здесь, быть может, показательнее гения. В повести Ореста Сомова «Гайдамак» еврей Абрам бледнеет, словно Каин. Мы все, строго говоря, потомки Каина. Так почему далеко не последний русский писатель (к тому же писатель украинского происхождения), человек неглупый и начитанный, находит необходимым подчеркнуть эту связь с Каином именно у еврея?

«Дуже стара и дуже тверда вира»

Враждебное отношение к евреям не только украинцев и русских, но также поляков, немцев, испанцев часто трактуют как вражду религиозную. При этом религиозная принадлежность у еврейского народа была неразрывно связана с национальной. Выкреста переставали считать евреем. Представление о евреях как о врагах христовых передавалось из поколения в поколение. Его держались не только какие-нибудь хлеборобы или чумаки. Александра Смирнова-Россет утверждала, что не любила свою кормилицу за то, что та была еврейкой. Однажды маменька, Надежда Ивановна Арнольди, рассказала маленькой Александре, что евреи «распяли Иисуса Христа, а это большой грех»[896]. С тех пор дочка очень сожалела, что у нее была такая кормилица. А ведь Александра Осиповна – одна из самых просвещенных женщин своего времени.

Что говорить о людях попроще. Пантелеймон Кулиш записал в селе Кумейки у некого Клима Белика такую историю о гайдамаках, окрестивших еврейку. В городе Каневе гайдамаки посадили в ряд двенадцать евреек и стреляли по ним из пистолета. Всех убили, кроме одной. Трижды прицеливались по ней, но порох никак не вспыхивал. Спросили у атамана. Тот задумался: а может быть, она хочет креститься? Спросили еврейку, та с готовностью подтвердила, что креститься хочет: «Я вже и Вiрую во единого Бога знаю», – ответила она. Обрадованные гайдамаки организовали крестины. Сами пошли к еврейке в кумовья и надарили ей столько денег, что та и унести их не могла. И такая замечательная христианка получилась из этой еврейки! «Вiру нашу» «хорошо держала и така була богомiльна»[897].

Эта история, конечно, далека от реальности. Евреи нередко переменяли веру под угрозой смерти, но при первой же возможности возвращались к иудаизму, а христианство начинали ненавидеть с удвоенной силой. Так было и во времена Хмельнитчины, и еще прежде в Испании, в страшном для испанских евреев XV веке. Недаром папа Римский Мартин V еще в 1421-м и 1422-м издал две буллы, где объявил, что насильственное крещение не может считаться христианским крещением[898]. А еврейка, видевшая только что смерть одиннадцати ни в чем не повинных девушек, не могла, конечно же, возлюбить ни православие, ни своих кумовьев-гайдамаков.

Впрочем, не станем преувеличивать значение религии и возводить на последователей Христа историческую вину за два тысячелетия юдофобии. Даже в средневековой Испании ненависть к евреям была не только и не столько религиозной, сколько расовой. И на христиан новокрещенных смотрели косо, подозревали их в неискренности, уличали в том, что они тайно соблюдают еврейские обряды.

Собственно религиозные противоречия между иудаизмом и христианством были для подавляющего большинства людей почти что неведомы. Представления «простых» людей о чужой вере были самым фантастическими.

Так, крестьяне Русского Севера, знавшие евреев, так сказать, заочно, вообще не видели особенной разницы между ними и мусульманами. Те и другие делали обрезание и не ели свинину – отсюда делался вывод, что евреи, как и мусульмане, многоженцы. Грамотные люди могли бы найти в книгах Ветхого завета подтверждение своим подозрениям, ведь у евреев от эпохи патриархов до царя Соломона многоженство в самом деле существовало.

«Жиды Христа распяли» – этим исчерпывались сведения об истории иудаизма и еврейского народа.

«Жиды в Христа не верят» – этим ограничивались знания о вероучении иудаизма.

Украинские крестьяне, казалось бы, должны были знать соседей-евреев гораздо лучше. На самом же деле они знали только внешнюю сторону их религии: соблюдение обычаев, связанных с субботой, кошерную пищу и т.п. Поскольку русские старообрядцы столь же неукоснительно соблюдали предписания веры и так же заботились о ритуальной чистоте, то и их могли записать в евреи, в особенности староверов из секты субботников. К евреям могли отнести протестантов, например, баптистов: у них тоже «жидивска вера, воны Христа одвэрнули»[899]. В чем заключалась еврейская вера, никого, в сущности, не интересовало. Главное, что еврей не был своим, не был православным, его внешний вид, одежда, обычаи, нормы поведения – всё резко отличалось от внешнего вида, одежды, обычаев, норм поведения, принятых у «православного руського народа».

Если люди не имели самых элементарных, даже приблизительных сведений о чужой религии и почти ничего не знали о настоящих противоречиях между иудаизмом и православием, то о какой религиозной вражде могла идти речь? Интересно, что украинский (из «хлопоманов») этнограф Рыльский считал, что крестьяне Украины не питали ненависти к иудаизму. Напротив, евреев даже уважали, потому что у них «дуже стара и дуже тверда вира»[900]. Евреи строго соблюдали все религиозные предписания и запреты. Если извозчик-еврей брался везти пана несколько дней, то в субботу он непременно делал перерыв, и ни деньги, ни угрозы не могли заставить еврея нарушить заповедь. Украинские и русские крестьяне, сами ценившие именно формальное и неукоснительное соблюдение всех предписаний веры, постившиеся даже чересчур строго, видели это еврейское благочестие и по-своему уважали.

Князю Долгорукому казался отвратительным древний обычай обрезания. Не понравились ему ни религиозный экстаз хасидов, ни «унылое богослужение», которое он увидел в синагоге города Умань. Но вот евреи запели «Плач Иеремии» и, в особенности, псалом «На реках Вавилонских», и растрогался даже русский аристократ, евреев крайне не любивший: «Нигде так сильно не выражено чувство любви к отечеству, как в этом прекрасном стихе. <…> я не мог, однако, не тронуться, видя кучу людей, сошедшихся оплакивать свое отечество, свою церковь, свою землю, гонимую повсюду, посещенную гневом Божиим, не имущую ни алтаря, ни кадила, ни всесожжения. В эту трогательную минуту я забывал все предубеждения рассудка и, по внушению сердца одного, глядел на последнего жида, как на брата своего по человечеству»[901].

Золотой навет?

Но ведь была и вражда социально-экономическая, оставшаяся надолго даже в исторической памяти украинского народа. Как известно, поляки охотно отдавали в аренду евреям винокурни, корчмы, мельницы и даже целые имения. Еврей должен был и получить прибыль для хозяина, и сам заработать. Вражда арендатора с украинскими крестьянами, которые оказались под двойным гнётом, была неизбежна.

В глазах народа еврей был врагом-разорителем, который занят только тем, что губит православный народ и богатеет за его счет. Вспомним слова бессмертной повести Н. В. Гоголя, слова, которые стыдливо убирают из школьных хрестоматий: «Этот жид был известный Янкель. Он уже очутился тут арендатором и корчмарем; прибрал понемногу всех окружных панов и шляхтичей в свои руки, высосал понемногу почти все деньги и сильно означил свое жидовское присутствие в той стороне. На расстоянии трех миль во все стороны не оставалось ни одной избы в порядке: всё валилось и дряхлело, всё пораспивалось, и осталась бедность да лохмотья; как после пожара или чумы, выветрился весь край. И если бы десять лет еще пожил там Янкель, то он, вероятно, выветрил бы и всё воеводство»[902].

Гоголевский Янкель – персонаж сложный и многоликий, к нему применимы самые разнообразные интерпретации. Пожалуй, типичнее образ еврея, созданный не гениальным, а заурядным писателем. Как известно, у гоголевского Янкеля был свой предшественник – «некрещеный жид Янкель» из повести Федора Глинки «Лука да Марья». Он как раз прост и понятен. Янкель приехал в село Хлебородово, поставил там кабак, куда вскоре потянулись крестьяне. Год спустя «село Хлебородово обесхлебило, а ухлебился один целовальник жид»[903].

Гершко из повести Ореста Сомова «Гайдамак» также прост и понятен, вроде карикатуры из пропагандистской газеты. Золото ему дороже жизни, и он ставит деньги много выше спасения души и тела. Гершко молит гайдамаков не убивать его, взамен обещает стать христианином и отдать на монастырь всё, что имеет: «несколько серебряных монет». Не только гайдамаки, но и заступившийся было за еврея монах брезгливо отворачиваются. Им хорошо известно, что Гершко богат, у него много золота.

Корыстолюбие евреев всегда ставили им в вину, хотя русский человек в гоголевское время вполне мог бы с евреем соперничать, что признает даже славянофил Иван Аксаков. Евреи не додумались брать с соплеменников деньги за ковшик воды из колодца, а русские крестьяне на Коренной ярмарке не брезговали и таким способом заработка. Человек охотно прощает грехи своим близким, но становится неумолим, как только речь заходит об иноплеменнике. И тот же Аксаков писал с неприязнью даже о молодых еврейках: «Женщины все красавицы, но с совершенно холодным, бесстрастным взором, в котором выражается только одна корысть»[904].

Больше всего осуждали евреев за аренду церквей. Если пан ставил на своих землях храм, то он считался его собственностью. Эта собственность могла приносить и прибыль, так что церкви создавали для имений еще одну доходную статью. Если пан передавал имение в аренду еврею, тот, естественно, стремился извлечь максимальную выгоду. Православным крестьянам казалось омерзительным, что они должны платить инородцу, иноверцу. А ведь не всегда были у бедного крестьянина и деньги, чтобы заплатить.

Виростають нехрещені
Козацькії діти,
Кохаються невінчані,
Без попа ховають,
Запродана жидам віра,
В церкву не пускають![905]

Вырастают, некрещены,
Казацкие дети;
Милуются, невенчаны;
Без попа хоронят;
Запродана врагам вера –
Печать на иконе!..

(Перевод Б. Турганова )[906]

Память о евреях-арендаторах хорошо сохранилась в историческом сознании украинского народа. Чего стоит только «Дума о жидовских откупах», которую исполнял в гоголевское время знаменитый бандурист Андрей Шут. Эта очень длинная дума рассказывает о том, как плохо было козакам, как приходилось им платить злотые и талеры за венчание и крещение, как наживались евреи на аренде церквей и даже на аренде рек и как «спас» Украину и козаков Богдан Хмельницкий.

Эй козаки ви, дiти, друзi!
<…>
На славну Украиiну прибувайте,
Жидiвъ-рандарiвъ у пень рубайте,
Кровъ ихъ Жидiвську у полi зъ жовтимъ песком мешайте…[907]

Кулиш, напечатавший думу Андрея Шута в «Записках о Южной Руси», в последние годы жизни как будто переменил свое мнение: «…разнообразная переписка между лицами различных званий, партий и вероисповеданий, сохранившаяся за всё время от казни Сулимы до бунта Хмельницкого, не заключает в себе даже и намека на подобные сцены»[908], – утверждал Пантелеймон Александрович. Иван Франко также не нашел документальных подтверждений аренде евреями церквей. Киевский историк Иван Каманин, занимавшийся не только изучением запорожского казачества времен Сагайдачного и Хмельницкого, но и историческим прошлым еврейского населения Украины, тоже отрицал аренду церквей евреями.

И все-таки многие историки (Соловьев, Костомаров, Ефименко, Эварницкий, Антонович, Иловайский) не сомневались, что евреи брали в аренду церкви. Они опирались не только на летописи Самовидца и Григория Грабянки и польские источники времен Хмельнитчины. Так, например, в 1845 году, когда уже появились и «Кобзарь», и вторая редакция «Тараса Бульбы», был опубликован «арендный лист пана Якова Лысаковского пану Миклашевскому и еврею Песаху на имение Слущ Чеборский, «с церквами и подаваньем их»[909].

Иван Каманин и Иван Франко не могли не знать этого, но они жили в эпоху еврейских погромов и «еврейского вопроса». Спор о евреях-арендаторах имел тогда не только академический интерес. Историк, вынужденный оглядываться на политическую конъюнктуру, терял необходимую для ученого свободу. Обвинение это казалось столь страшным и столь грозным, что на рубеже XIX–XX веков его попытались с еврейского народа снять, доказать, что этого всего лишь вымысел, который перекочевал из более чем сомнительной «Истории русов» на страницы «Тараса Бульбы» и «Кобзаря». Другие, куда более достоверные источники, иногда предпочитали позабыть.

Аренда церквей осталась в прошлом. В XVIII–XIX веках евреи арендовали шинки, мельницы да винокурни. И украинский народ, и российские власти осуждали и эти занятия. Евреев обвиняли в том, что они спаивают народ. Гаврила Романович Державин возложил на них ответственность за нищету белорусского народа и рекомендовал вообще переселить евреев в Причерноморье, на пустующие земли.

При Екатерине Великой, а тем более при Николае Павловиче государство стремилось упростить чересчур сложную систему, уменьшить этнографическое разнообразие. Империей, где живет больше сотни этносов, управлять сложно. Если эти этносы многочисленны и сильно различаются образом жизни – управлять еще труднее. Поэтому российская власть с упорством, достойным лучшего применения, пыталась заставить евреев ассимилироваться, принять христианство, забросить «вредные» и «бесполезные» для государства и общества занятия и перейти к полезному хлебопашеству. Евреев пытались переселять в Новороссию, создавали там земледельческие колонии, освобождали от податей и предоставляли ссуды. Но перейти от городских занятий (ремесла и торговли) к земледелию очень трудно. Это не только смена занятий, но и смена образа жизни, почти невозможная для взрослого человека. Поэтому евреи нередко продавали посевное зерно, выданное им за казенный счет, резали скот, не дождавшись приплода. По словам Никитина, крещеного еврея, историка еврейской колонизации, неурожаи у еврейских поселенцев «случались чаще, нежели у прочих поселян, потому что, кроме незначительных посевов, они обрабатывали землю беспорядочно и несвоевременно»[910].

Трудолюбивые и экономные евреи оказались нерасчетливыми и неудачливыми сельскими хозяевами. В богатой Херсонской губернии хозяйства евреев-поселенцев находились «в весьма неудовлетворительном состоянии; большая часть этих колонистов очень бедна»[911].

Колоссальные усилия были потрачены зря. А настойчивые попытки распространить христианство и способствовать ассимиляции еврейского народа только озлобили евреев. Черта оседлости ограничивала их торговлю и предпринимательство, мешала развивать бизнес в столицах. Так что государь и правительство, не учитывая национальные особенности евреев и стремясь просто сблизить их со славянскими народами, достигло эффекта противоположного. Евреи ревностно хранили свою национальную идентичность и всеми силами противились ассимиляционным планам правительства.

Банкир, стало быть, еврей

Жизнь Малороссии и в особенности правобережной Украины, Белоруссии, Литвы без евреев не представить. Они торговали и занимались ремеслами, содержали шинки, гнали хлебное вино. По словам Фаддея Булгарина, евреи, даже находясь «в крайнем уничижении», будто бы «господствовали над всеми сословиями»[912]. Фаддей Венедиктович имел в виду не только их финансовое могущество, но и важнейшую роль в жизни общества. Евреи были «общими тайными поверенными и барина, и его жены, и сыновей, и дочерей»[913]. Шляхтичи и даже богатейшие магнаты привыкли пользоваться их услугами, их кредитом, их помощью. «Як у водi не без чорта, так у великого пана не без жида»[914], – говорит украинская пословица. И не только польские, но и многие русские и малороссийские паны не могли обойтись без услуг евреев.

Из романа Антония Погорельского «Монастырка»: «Вчера ввечеру сидела я в комнате и читала книжку; тетенька на крыльце разговаривала с винокуром. Ты не знаешь, что такое винокур, Маша? Это жид, который делает вино»[915].

Героиня Погорельского, Анюта, пишет так, будто евреям принадлежала монополия на винокурение. На самом деле свободой винокурения в Малороссии пользовались и дворяне, и священники, и монахи – словом, все, кто надеялся извлечь прибыль из этого занятия. Но именно в извлечении прибыли евреи, как известно, превосходили большинство своих конкурентов. Представление о богатстве евреев, их особом даре вести финансовые дела, торговать, зарабатывать в гоголевское время было даже более распространено, чем в наши дни. Гоголь писал, будто вечная «мысль о золоте» «как червь, обвивает душу жида»[916]. «Жиды – великие мастера повертывать деньги, в их руках червонец прытко вальсирует»[917], – замечал князь Долгорукий.

При этом большинство евреев черты оседлости жили в крайней нищете. Количество финансистов, торговцев, винокуров и даже ремесленников ограничено рынком, к земледелию евреи не привыкли, а расширять торговлю и ростовщичество мешала черта оседлости. Но и бедный еврей оставался трудолюбивым и энергичным. Он много трудился и мало тратил. На суп для семьи из четырех-пяти человек хозяйка тратила четверть фунта говядины, то есть около ста граммов. И эти четверть фунта экономно разрезали на мелкие кусочки[918]. История научила евреев не падать духом, помогать друг другу, если дело идет о борьбе с конкурентами-иноплеменниками, не отчаиваться после неудачи и неутомимо искать новый источник заработка. Они были часто хорошо информированы, первыми умели узнавать новости, в особенности если дело касалось финансов и торговли. По словам Булгарина, для польских шляхтичей «евреи заменяли газеты»[919]. Поляки были уверены, что евреи «знают всё»[920]. Фаддей Венедиктович утверждал, будто «все возвращенные к России от Польши провинции были для евреев гораздо прибыльнее Обетованной Земли»[921], так что евреи вместо того, чтобы в поте лица добывать хлеб свой, занимались в литовских, белорусских и украинских землях не всегда безопасными, но очень прибыльными операциями.

Флегматичные и степенные украинские селяне неизбежно уступали евреям торговлю, и только оборотистые русские купцы могли еще долго конкурировать с изворотливыми, дальновидными и энергичными сынами Израиля. При этом русские преобладали в крупно-оптовой торговле, а евреи – в розничной: «Здесь везде жиды, как насосы, втягивают в себя всю медь и серебро»[922], – писал князь Долгорукий в 1810 году. Не удивительно, что со временем у евреев появлялись большие состояния.

В Киеве начала XIX века крупнейшими кредиторами были банкиры, приезжавшие из еврейского Бердичева. Ежегодно они привозили на ярмарку в Киев «по 500–600 тыс. руб. серебром, а иногда и более 1 млн»[923]. Достаток киевских евреев отметил и Владимир Измайлов: «…они живут богато, производят разные ремесла»[924].

Господство евреев на правобережной Украине с огорчением признавал Иван Аксаков, а Николай Васильевич Гоголь и в Европе нашел подтверждение наблюдениям, которые он мог сделать еще в Малороссии.

Из письма Н. В. Гоголя В. А. Жуковскому от 8 января 1844 года: «…Авикдор банкир, стало быть – жид. <…> Притом, как бы ни написали вы адрес, письмо дошло бы непременно куда следует. К жиду деньги всегда дойдут: они еще со времен Иуды знают своего господина, и если бы вы вместо Авикдору написали Курлепникову, то деньги пришли бы прямо в руки Авикдору»[925].

Богатство евреев, их привычка к труду, умение обращаться с деньгами должны были открыть перед еврейским народом блестящие перспективы. Но в гоголевское время еврейский мир еще только стоял на пороге перемен. Гаскала (Просвещение) придет в местечки Литвы, Белоруссии, Украины с большим опозданием. Только в 1828 году Ицхак Бер Левинзон выпустит книгу «Миссия в Израиле» («Теуда бе-Исраэль»), где будет доказывать, что изучение иностранных языков и занятие сельским хозяйством могут принести большую пользу евреям[926]. Однако и до Левинзона молодые евреи, побывавшие за границей, прежде всего в Германии, приносили на родину новые идеи и новые взгляды на жизнь. С одним из таких молодых евреев в 1810 году познакомился И. М. Долгорукий. Князь, приехав в Умань, остановился в доме богатого торговца Гуровича. Он разговорился с хозяйским сыном, молодым человеком двадцати четырех лет, который уже успел побывать в Лейпциге. Молодой человек знал немецкий, французский, русский. С князем они общались именно по-французски. Молодой Гурович был даже противником традиционной еврейской одежды, считал ее «шутовской». Сам он, впрочем, одевался по-еврейски, чтобы не огорчать свою мать.

Если европейская ученость только проникала в среду еврейства, то ученость иудейская процветала. Каждый еврей был хоть сколько-нибудь грамотен, потому что непременно учился в хедере (школе) под руководством особого учителя (меламеда). Самые одаренные продолжали обучение в иешивах[927]. Не торговля, не винокурение, не управление имениями магнатов, а именно изучение писания (Танаха) и его толкования (Талмуда) были самыми почетными и уважаемыми занятиями для еврея. Да и прибыльными: меламед в местечке получал от 3000 до 10 000 рублей в год[928], при этом не рисковал состоянием, как торговец.

Интерес к гуманитарной науке и книжности поддерживался, конечно, не одной выгодой. Экономный, скупой еврей, который в другое время отказывал себе в самом необходимом, охотно тратил деньги на недешевые в то время книги. Евреи – «охотники до книг церковных, и раскупают их в великом множестве»[929], – писал тот же Долгорукий. При нем один торговец еврей, «из числа таких, кои ездят по всему белому свету обманывать всех без различия», привез в Одессу целый воз книг из Польши. И почти все эти книги раскупили буквально на глазах у князя[930]. Владимир Измайлов с почтением относился к еврейской грамотности и в разговоре с ученым евреем даже посетовал, что христиане лишены возможности читать Писание в оригинале: «Завидую, сказал я ему по-немецки, что вы умеете читать на том языке, на каком писана Библия. – У вас есть перевод, отвечал он. – Правда; но перевод не есть подлинник; в нем пропадают многия красоты»[931].

Евреи тратили время в основном на изучение Танаха и Талмуда и проводили долгие часы, обсуждая мельчайшие расхождения в трактовке тех или иных фрагментов Писания у древних и средневековых комментаторов. Но сыновья и внуки этих схоластиков-талмудистов станут известными математиками, банкирами, адвокатами, журналистами, писателями. Иван Аксаков застал евреев правобережной Украины в предреформенное время, на пороге их фантастической экспансии, но имел возможность убедиться в их деловых качествах. Еще в 1854 году он заказал себе в Елисаветграде брюки, жилет, пальто и картуз из пеньки: «Вышло и дешево, и, по моему мнению, очень нарядно. Сшил платье мне один жид Мошко или Гершко и сшил превосходно»[932]. Должно быть, этот «Мошко или Гершко» был в самом деле отличным портным, раз угодил столичному русскому барину. Остался доволен еврейским портным и князь Долгорукий. Однажды его окружили пятеро портных-евреев: «всякому хотелось меня одеть». Один из портных договорился с князем и в тот же вечер сшил ему фрак! Однако запросил за работу целых двадцать семь рублей. Он объяснил столь высокую цену: с кого еще взять такую цену, как не с путешественника? Князь и без того путешествует и тратит огромные деньги. Сидеть дома было бы гораздо дешевле. Так почему бы «не кинуть лишний пенязь и в мою кису?»[933] Князь признал правоту еврея и оплатил сполна свою покупку. Он тоже остался высокого мнения о способностях евреев, отметил за ними «остроту ума»[934].

В полиэтничной Новороссии, где еврейские колонии соседствовали с немецкими, молдавскими, великорусскими, отношение к евреям, видимо, было несколько иным. Иван Аксаков не без огорчения рассказывал о беседе с бородатым русским извозчиком, настроенным не слишком патриотично. Мужик объяснял Аксакову, почему не любит Россию и любит Новороссию: «Там мы жили под панами, а здесь мы вольные, молдаване и евреи народ добрый, с ними жить можно…»[935]

Часть VIII

Русский мир

Русь Восточная и Русь Западная

Единство русского народа исчезло еще в Средние века, но память о нем осталась на Руси Московской и на Руси Литовской.

В 1478 году Великий князь Московский Иван III принял титул «государя всея Руси»[936]. С тех пор в Москве смотрели на Западную Русь как на утраченное наследство, которое можно и нужно вернуть. К тому времени Московская Русь превратилась в независимое и воинственное православное царство. Судя по «Запискам о Московии» Сигизмунда Герберштейна, авторитет московского оружия стоял высоко: «Вследствие столь многочисленных походов и славных деяний имя московитов стало предметом великих страхов для всех соседних народов…»[937] – писал Герберштейн.

Военная сила подкреплялась и династическими претензиями московских великих князей на западнорусское наследие Рюриковичей. Православный царь, одновременно могущественный и благочестивый, был надеждой русинов в тяжкие времена борьбы против унии, помогал деньгами Петру Могиле, затеявшему реставрацию старинных церквей Киева, священных не только для западного русина, но и для русского из Москвы, Рязани или Ярославля.

Еще Иван Калита передал своему наследнику, великому князю Симеону, «золотую шапку», сделанную, видимо, мастерами в Бухаре, Самарканде или Казани. Но уже в XV веке ее будут называть «шапкой Мономаха», установив связь не только с императором ромеев Константином Мономахом, но и с Киевским Великим князем Владимиром Всеволодовичем Мономахом. Иван III, объединив земли Восточной Руси, начал собирать и земли Руси Литовской. Князья Глинские, Оболенские, Трубецкие начали переходить под его «высокую руку», оставив прежнего сюзерена – Великого князя Литовского Александра, сменив власть потомка Гедимина на власть потомка Рюрика.

Когда Иван Грозный, уже после взятия Казани и Астрахани, после первых успехов в Ливонии, стал сильнейшим правителем Восточной Европы, к нему на службу попросился удивительный человек. Православный шляхтич с Волыни, князь и козак, основатель крепости на острове Хортица, с которой и пошла Запорожская Сечь.

Дмитрий Вишневецкий бо́льшую часть жизни посвятил войнам с басурманами, а русский царь был ему естественным союзником. Поэтому Вишневецкий и перешел к нему на службу. Вместе с донскими казаками и московскими ратными людьми козаки Вишневецкого воевали против ногайцев и крымских татар. Вишневецкий ходил на Азов, московский воевода Данила Адашев даже вторгся в Крым, где освободил из рабства много христиан. Так началось если не братство, то военное сотрудничество, союз русских и «черкасов». Когда царь охладел к делам крымским и решил сосредоточить силы на Ливонской войне, Вишневецкий вернулся под власть Великого княжества Литовского.

Высокое и славное происхождение московских правителей признавали и в Западной Руси. А когда пресеклась династия Рюриковичей, то признали и новую династию. При раскопках Десятинной церкви в Киеве нашли раку с человеческими останками, которые сочли за мощи равноапостольного князя Владимира, и митрополит Киевский Петр Могила отправил в Москву царю Михаилу Федоровичу частицу мощей святого.

Как подданные Речи Посполитой, козаки чаще воевали против русского государства, но зато охотно заключали союзы с донскими казаками. Их нравы и образ жизни очень походили на запорожские, вера была общей, враги (прежде всего басурмане) – тоже общими. Примеров военного союза донцов с запорожскими козаками множество: от битвы при Хотине до морских походов против турок и татар. В знаменитом Азовском осадном сидении участвовал и большой (около тысячи человек) отряд запорожцев. Есть версия, что в этом отряде сражался знаменитый впоследствии Иван Богун, будущий национальный герой Украины. В свою очередь, донцы участвовали в Хмельнитчине[938].

Впрочем, в Приазовье нередкими были и «весьма кровавые столкновения» между запорожцами и донцами. Запорожцы считали своими земли Кальмиусской паланки, простиравшиеся от Бердянской косы до Кривой косы (в районе нынешнего Новоазовска). Азовское море изобиловало рыбой, а рыболовство было давним промыслом и донских, и запорожских козаков. Поэтому борьба шла не столько за землю,